Иштван Фекете - 21 день
Женщина подходит к колодцу и останавливается.
— Добрый день, дядя Матэ!
— Это ты, Юлишка? Хорошо, что пришла. А то я как раз поджидал тут свою разлюбезную…
Женщина подсаживается к старику и ласково кладет ему на плечо руку.
— Вдовые мы оба, дядя Матэ… Что, вышли малость проветриться?
— Оно самое. Давненько я тут не бывал, и вдруг так сюда потянуло, что силком не удержишь. А ты, дочка, куда путь держишь?
— Сегодня хочу к тетке Бёже наведаться, дело у меня к ней. А завтра на кладбище надобно. Михайлов день, у отца покойника именины…
Оба молча, в тишине, смотрят себе под ноги. Глаза старика устремлены в такую беспредельную даль, какой и не сыщешь на этой грешной земле; глаза женщины заволокло туманом, и она ничего не видит перед собой. По обширному, покрытому жухлой травой пастбищу пробегает ветер, врывается в кроны двух старых деревьев и гулко перебирает гибкие ветви — точно на арфе играет.
Михайлов день!.. Осенний праздник, день, когда с пастухами заключали договор на год вперед… Как же он мог об этом забыть? Давние мытарства, огорчения… магарыч, новая отара, новые поля, новые заботы… Все давно прошло и теперь не причиняет боли… Неужто и впрямь время погребает под собою все радости и горести человека?
— Михайлов день, точно, — кивает старик, — стало быть, я его почувствовал, но никак не мог понять, что это со мной творится…
Ветер теперь уже разыгрался не на шутку. Сгреб в охапку сухие листья из-под деревьев и кружа подбросил их кверху, а старый Тополь шумно прокричал что-то, заглушая голос старика.
— Если не очень торопишься, и я бы пошел с тобой, но прежде надо бы кое о чем потолковать…
— Мне не к спеху, дядя Матэ… Переночую у тетки Бёже, поутру цветочков насобираю, а там и на кладбище. Хочу перед отцом повиниться, что с каменным крестом придется повременить. Нам хочется поставить какой покраше, вот и Бёже от себя деньжонок прибавит…
Старик тихонько постукивает посохом по земле.
— Подле отца твоего есть место, верно ведь?
— Есть… — женщина с боязливым любопытством смотрит на старика.
— Я, вишь, что надумал: присматривайте камень подходящий и рядитесь, а половинную долю я выплачу. Вместе мы с твоим отцом пастушествовали, вместе нам и лежать. Камень поставьте промеж двух могил, а после… ну, когда понадобится… можно будет и мое имя там вписать. «Здесь покоятся Михай Кажоки да Матэ Узди, славные пастухи были, покуда жили…» — старик улыбается: — Ловко я удумал, а?
Женщина утирает глаза, а старик поднимается со скамеечки.
— Не плачь, Юли! Все у нас сладится, только камень выбирайте какой попрочнее, чтобы от первого же мороза в прах не рассыпался! А там и правнуки наши, коли захотят, к тому камню ходить станут!..
Ветер, по мере того как два человека медленно удалялись от колодца, стихал, и когда пастбище опять осталось безлюдным, он едва колыхал листья деревьев, предоставляя им перешептываться самим по себе.
Время перевалило за полдень, и все вокруг неуловимо изменилось. Тени переместились к востоку, пчелы чуть удалились от воды, но не улетали прочь, словно раздумывая. Может, в водном зеркале поилки им почудилось отражение холодных, плывущих высоко в небе барашков-облаков? Этого нам не узнать, но факт, что пчелы явно колебались. А может, они увидели отражение луны, которая в надвигающихся сумерках начала обретать очертания? Или им послышалась в вышине веселая перекличка птиц-осоедов, золотистых щурок, готовящихся к перелету? Или же слабеющие запахи и тускнеющие краски своим выразительным языком говорили что-то крохотным властелинам и неутомимым работникам, до конца дней верно преданным родному улью?
Нам не узнать, правильны ли наши предположения, но пчелы, лишенные своей привычной живости, вели себя неуверенно и, даже не собрав полный взяток, поворачивали к дому.
Барашки на небе все множились, густели, а затем пышным венцом окружили луну: с тех пор как светило округлилось, войдя в свою полную фазу, они относились к нему с явным почтением.
Кукурузные стебли на дальнем конце пастбища приобрели бурую окраску, голубоватый печной дымок подобно туману растекся вокруг церковной колокольни, из долины вдруг отчетливо донеслись гулкое шлепанье мельничных колес и плеск воды, над всем Ценде пахнуло прохладой, как бы напоминая:
— Михайлов день… лету конец…
— Знаем… зна-аем, — протяжно вздохнул Тополь.
— И готовимся… готовимся… — шепотом добавила Бузина, и оба великана встряхнулись, чтобы сбросить с себя лишние листья заранее, а не в какой-нибудь другой неподходящий момент.
Ветер незаметно переменился и теперь дул с севера, и все огромное пастбище сделалось прохладно-одиноким, затаилось в ожидании.
Исчезли суслики, шмели, крупные блестящие мухи, даже скворцы, которые до сих пор охотились на букашек в низине луга, и те куда-то скрылись, и лишь один-два хохлатых жаворонка сновали взад-вперед с жалобными криками, словно почуяв, что пришла пора оплакивать лето. Северный ветер присыпал поля серым пеплом сумерек. И вдруг все мелкие пташки смолкли: быстрая тень скользнула над пастбищем, и, опустившись на развилку колодезного столба, балобан сложил крылья.
— Пожалуй, я тут переночую. Или, может, лучше на тебе? — он бросил взгляд на Тополь.
Тополь не ответил, и немного погодя отозвалась Бузина.
— По нашему обычаю, принято просить разрешения переночевать.
— С тобой не разговаривают, — сверкнули глаза сокола. — Никто из нашей породы не садится на Бузину…
— А на Бузине тебе было бы отдыхать покойнее, — укоризненно заметил Тополь. — Ведь на колодезный столб нет-нет да и взбирается куница. Однажды она задушила сарыча — как раз на том месте, где ты сидишь… Как только она выйдет на ночную охоту, я намекну ей, что тут опять появился бравый воитель, который жаждет вида крови… но, разумеется, не своей, а чужой!
— Можно мне переночевать на тебе? — взгляд балобана смягчился.
— Ну еще чего! — Тополь чуть не шипел от возмущения. — Похоже, меня облюбовали все хищники благородных кровей: ведь и куница в моих ветвях поселилась…
Вконец обозленный сокол оттолкнулся от неустойчивой развилки и, держась низко над землей, пропал в сгущающихся сумерках. Но от толчка шевельнулась длинная шея колодезного журавля, ведро высвободилось и, отделившись от сруба, радостно взлетело кверху, потому что человек, который последним пил из него, забыл оставить в ведре достаточное количество воды.
— Так-та-та-так, — позвякивая раскачивалось ведро, — до чего же славно здесь, в вышине! Уж больно надоело мне любоваться отражением собственного дна.
— Нечего громыхать попусту, — шепотом одернул его Тополь. — Сегодня ночью должно быть тихо.
— Само по себе я никогда не громыхаю, — скрипнуло жестяной ручкой ведро, — но что поделаешь, если ветру хочется меня раскачивать? Думаешь, мне легко? Шест меня ругает, журавль меня бранит, столб скрипит сердито… Зато ветер никто не ругает…
— Ветер и нельзя ругать, не то он взыграет не на шутку, и дело кончится тем, что ты переломишь шест, — вмешался колодезный столб, — а журавль и меня расшатать может.
— Вот оно как! — огорченно скрипнуло ведро. — Выходит, ему дозволено вытворять что угодно, а мы и не пикни!
— Ведро правду говорит, — прошептал набежавший ветер, — но ведь не могу же я сворачивать в сторону из-за первого попавшегося ведра! Впрочем, не беспокойтесь, сегодня ночью все будет тихо-спокойно. Оставлю вам здесь парочку юных шалунов, чтобы деревья совсем не смолкли.
— Спасибо тебе, — шепнул в ответ старый Тополь, — ты же знаешь, что сегодня — старинный праздник…
— Не учи меня, дружище Тополь… — ветер скользнул дальше, оставив позади себя глубокую тишину, потому что даже юные ветерки и те улеглись-попрятались в ветвях.
Ведро перестало раскачиваться, журавль указывал на луну, все четче вырисовывающуюся на небосклоне, и ждал яркого света, чтобы тенью своей начать отсчитывать время в долгой протяженности вечера и ночи.
Однако пока что ночь была далеко впереди, и даже вечерняя пора еще не наступила. Над всей округой властвовали мечтательные сумерки, рыхлая серая дымка, исполненная ожидания и колышащихся теней, которые знали, что никто их в расчет не принимает, никто с ними не считается — ведь они не относятся ни к свету, ни к темноте, и надвигающаяся ночь рано или поздно поглотит их.
Одинокий, безлюдный край на несколько мгновений застыл в отчужденно-холодном, безгранично немом молчании. Ему не было дела ни до кого и ни до чего, кроме самого себя, и глубокая, ничем не наполненная тишина тоже выжидала чего-то, поскольку с момента своего зарождения тяготилась собственной немотой.
Тут со стороны села прилетел сычик, однако частые взмахи его коротких крыльев не были видны и слышны. Он плавно, едва коснувшись опоры, уселся на верхушке колодезного столба, торчавшего посреди пастбища подобно накренившейся мачте. Сычик негромко крикнул, и от его крика содрогнулась потревоженная тишина, но тотчас и улеглась спокойно, потому что маленький филин всего лишь хотел предупредить: