Владислав Крапивин - Журавленок и молнии
Журка опять подумал, что все-все книги отдал бы за то, чтобы сейчас они с папой вдвоем жарили картошку и болтали о чем-нибудь веселом и пустяковом. Он даже чуть не сказал об этом, но было бесполезно. Отец стоял какой-то встрепанный. Чужой. На широких побледневших скулах выступили черные точки. Это были крупинки пороха: в детстве у отца взорвалась самодельная ракета, и порошинки навсегда въелись в кожу…
— Вбил себе в голову всякий бред! — продолжал отец. — Нахимов!.. Из-за одной заплесневелой книжонки поднял крик!
— Это ты кричишь! — сказал Журка. — Сам продал, а теперь кричишь… Я ведь спрашивал, а ты сказал «не брал»!
— Да! Потому что связываться не хотел! Потому что знаю, какой бы ты поднял визг! Тебе что! На все наплевать! Мать в больнице, денег ни гроша, а ты… Вырастили детку! Двенадцати годов нет, а уже такой собственник! Куркуль…
— А ты вор, — сказал Журка.
Он сразу ужаснулся. Никогда-никогда в жизни он ни маме, ни отцу не говорил ничего подобного. Просто в голову не могло прийти такое. И сейчас ему показалось, что эти слова что-то раскололи в его жизни. И в жизни отца…
«Папочка, прости!» — хотел крикнуть он, только не смог выдавить ни словечка.
А через несколько секунд страх ослабел, и вернулась обида. Словно Журка скользнул с одной волны и его подняла другая. Потому что никуда не денешься — был магазин, была та минута, когда он, Журка, убито смотрел на затоптанный пол с зеленым фантиком, а все смотрели на него…
И все же он чувствовал, что сейчас опять случилось непоправимое. Опять ударила неслышная молния.
Не мигая, Журка глядел на отца. А тот замер будто от заклинания. Только черные точки стали еще заметнее на побелевших скулах. И так было, кажется, долго. Вдруг отец сказал с яростным удивлением:
— Ах ты… — И, взмахнув рукой, качнулся к Журке.
Журка закрыл глаза. Но ничего не случилось.
Журка опять посмотрел на отца. Тот стоял теперь прямой, со сжатыми губами и мерил сына медленным взглядом. У него были глаза с огромными — не черными, а какими-то красноватыми, похожими на темные вишни зрачками. Как ни странно, в этих зрачках мелькнула радость. И Журка чуткими, натянутыми почти до разрыва нервами тут же уловил причину этой радости. Отец теперь мог считать себя правым во всем! Подумаешь, какая-то книжка! Стоит ли о ней помнить, когда сын посмел сказать такое!
Отец проглотил слюну, и по горлу у него прошелся тугой кадык. Ровным голосом отец произнес:
— Докатились… Мой папаша меня за это удавил бы на месте… Ну ладно, ты не очень виноват, виновато домашнее воспитаньице. Это еще не поздно поправить.
Он зачем-то сходил в коридор и щелкнул замком. Вернулся, задернул штору. Ослабевший и отчаявшийся Журка следил за ним, не двигаясь. Отец встал посреди комнаты, приподнял на животе свитер и деловито потянул из брючных петель пояс.
Пояс тянулся медленно, он оказался очень длинным. Он был сплетен из разноцветных проводков. Красный проводок на самом конце лопнул и шевелился как живой. «Будто жало», — механически подумал Журка. И вдруг ахнул про себя: понял, что это, кажется, по правде.
Он заметался в душе, но не шевельнулся. Если броситься куда-то, постараться убежать, если даже просто крикнуть «не надо», значит, показать, будто он поверил. Поверил, что это в самом деле может случиться с ним, с Журкой. А поверить в такой ужас было невозможно, лучше смерть.
Отец, глядя в сторону, сложил пояс пополам и деревянно сказал:
— Ну, чего стоишь? Сам до этого достукался. Снимай, что полагается, и иди сюда.
У Журки от стыда заложило уши. Он криво улыбнулся дрогнувшим ртом и проговорил:
— Еще чего…
— Если будешь ерепениться — получишь вдвое, — скучным голосом предупредил отец.
— Еще чего… — опять слабым голосом отозвался Журка.
Отец широко шагнул к нему, схватил, поднял, сжал под мышкой. Часто дыша, начал рвать на нем пуговицы школьной формы…
Тогда силы вернулись к Журке. Он рванулся. Он задергал руками и ногами. Закричал:
— Ты что! Не надо! Не смей!.. Ты с ума сошел! Не имеешь права!
Отец молчал. Он стискивал Журку, будто в капкане, а пальцы у него были быстрые и стальные.
— Я маме скажу! — кричал Журка. — Я… в детский дом уйду! Пусти! Я в окно!.. Не смей!..
На миг он увидел себя в зеркале — расхлюстанного, с широким черным ртом, бьющегося так, что ноги превратились в размазанную по воздуху полосу. Было уже все равно, и Журка заорал:
— Пусти! Гад! Пусти! Гад!
И кричал эти слова, пока в своей комнате не ткнулся лицом в жесткую обшивку тахты. Отец швырнул его, сжал в кулаке его тонкие запястья и этим же кулаком уперся ему в поясницу. Словно поставили на Журку заостренный снизу телеграфный столб.
Чтобы выбраться из-под этого столба, Журка задергал ногами и тут же ощутил невыносимо режущий удар. Он отчаянно вскрикнул. Зажмурился, ожидая следующего удара — и в тот же миг понял, что кричать нельзя. И новую боль встретил молча.
Он закусил губу так, что солоно стало во рту. Нельзя кричать. Нельзя, нельзя, нельзя! Конечно, отец сильнее: он может скрутить, скомкать Журку, может исхлестать. А пусть попробует выжать хоть слабенький стон! Ну?! Домашнее воспитание? Не можешь, зверюга!
Журка молчал, это была его последняя гордость. Багровые вспышки боли нахлестывали одна за другой, и он сам поражался, как может молча выносить эту боль. Но знал, что будет молчать, пока помнит себя. И когда стало совсем выше сил, подумал: «Хоть бы потерять сознание…»
В этот миг все кончилось. Отец ушел, грохнув дверью.
Журка лежал с минуту, изнемогая от боли, ожидая, когда она хоть немножко откатит, отпустит его. Потом вскочил…
В перекошенной, кое-как застегнутой на редкие пуговицы форме он подошел к двери и грянул по ней ногой — чтобы вырваться, крикнуть отцу, как он его ненавидит, расколотить ненавистное зеркало и разнести все вокруг!
Дверь была заперта. Журка плюнул на нее красной слюной и снова размахнулся ногой… И вдруг подумал: «К чему это?»
Ну, крикнет, ну, разобьет. А потом? Что делать, как жить? Вместе с отцом? Вдвоем?
Жить вместе после того, что было?
Журка неторопливо и плотно засунул в дверную скобу ножку стула. Пусть попробует войти, если вздумает! Потом он, морщась от боли, влез на подоконник и стал отдирать полосы лейкопластыря, которыми мама уже закупорила окно на зиму. Отодрал, бросил на пол и тут заметил в углу притихшего, видимо, перепуганного Федота.
— Котик ты мой, — сказал Журка. Сполз с подоконника и, беззвучно плача, наклонился над Федотом. Это было здесь единственное родное существо. И оставлять его Журка не имел права.
Он вытряхнул на пол из портфеля учебники, скрутил из полос лейкопластыря шпагат и привязал его к ручке портфеля — как ремень походной сумки. В эту «вьючную суму» он посадил Федота. Кот не сопротивлялся.
— Ты потерпи, миленький, — всхлипнув, сказал Журка и надел портфель через плечо. Потом отворил окно, достал из-за шкафа специальную длинную палку с крючком, подтянул ею с тополя веревку. Взял веревку в зубы и выбрался через подоконник на карниз.
Стояли серовато-синие сумерки. Моросило. Сырой воздух охватил Журку, и он сразу понял, как холодно будет без плотной осенней куртки и без шапки. Но наплевать!
Журка плотно взял веревку повыше узлов, а пояс надевать не стал. Лишняя возня — лишняя боль. Он примерился для прыжка. Прыгать с Федотом на боку будет труднее… Ладно, он все равно прыгнет! Не в этом дело…
А в чем? Почему он замер?
Потому что понял вдруг, как это дико. Он уходит из дома, из своего, родного. И не просто уходит, а как беглец. И не знает нисколечко, какая дальше у него будет жизнь. Еле стоит на такой высоте, в зябких сумерках, на узкой кирпичной кромке…
«Мир такой просторный для всех, — вспомнилось ему, — большой и зеленый, а нам некуда идти…»
В эту сторону пойдешь —Горе и боль,В ту сторону пойдешь —Черная пустота.И мы бредем, бредем по самой кромке…«Куда же нам идти?..»
«К Ромке!» — неслышно отдалась под ним пустота. Словно кто-то снизу шепотом подсказал эту рифму. Такую простую и ясную мысль…
«А что? — подумал Журка. — Головой вперед, и все».
Вот тогда забегает отец!.. Что он скажет людям, которые соберутся внизу? И что скажет маме?..
Да, но мама-то не виновата. И у нее уже никогда не будет никого другого вместо Журки. Он же не маленький, знает, что из-за этого она сейчас и в больнице… Да и Федота жалко — тоже грохнется. Хотя его можно оставить на подоконнике… Но… если по правде говорить, такие мысли не всерьез.
А если все-таки всерьез?
Страшно, что ли? Нет, после того, что было, не очень страшно. Но зачем? Если бы знать, что после нашей жизни есть еще другой мир и там ждут тебя те, кого ты любил… Но такого мира нет. И Ромки нет… Ромка есть здесь — в памяти у Журки. Пока Журка живой.