Евгения Басова - Уезжающие и остающиеся (сборник)
– Я? Я не переживала, – говорю. – Я вовсе не из-за Англии упала в обморок.
И она спрашивает:
– А из-за чего?
И что-то становится другим. Меня охватывает паника. Попробуй только узнай Кира Ильинична, что Николаша – мой отец. Тут не обойдётся одними восклицаниями: «Ах, в нашей элитной гимназии!» – как вчера, когда она думала, что я голодаю. Тут будет что-то такое страшное, что я себе и представить не могу. Я с опаской гляжу на Киру Ильиничну. Она пытается дознаться:
– Ты ведь не голодаешь дома? Значит, у тебя слабое здоровье? У тебя часто бывают обмороки? Да? Не знаю, можно ли тебе поехать с нами в Англию…
Сидеть и отвечать на её вопросы становится невыносимо.
– Нельзя мне в Англию, – говорю. – Пусть Мухин едет.
После уроков, уже в Ольховке, я не иду домой, а от остановки сворачиваю к базару. Он занимает чуть ли не половину посёлка. Я не люблю базар – у меня здесь сразу начинает болеть голова. На базаре всегда толпы народа. Сюда приезжают на машинах затариваться на всю неделю, а то и на месяц. По левую руку продуктовые ряды, по правую – промтоварные. Они проходят как улицы, и на каждой тебя сто раз окликнут:
– Колготки, колготки, девочка, берём!
– А вот помаду покупаем!
– Спрашивайте, девочка, что вам интересно!
Я спрашиваю:
– Мне бы Сергея…
Торговка кривит губы.
– Там, в конце прохода павильон…
Мама нам говорила, чтобы мы никогда не ели в этом павильоне. Того и гляди отравишься. Не исключено, что мясные блюда готовят из кошек и собак. Но в павильоне полно народа. Сердитая женщина ходит с ведром воды от стола к столу, вытирает тряпкой поверхность – раз, раз! Народ только успевает тарелки поднимать.
Сергей вельможный, как сказала бы наша словесница Ольга Петровна. Проще сказать, его распирает от сознания своей важности. С такими, как он, не говорят – с такими лепечут:
– Здравствуйте, я бы хотела…
– Молодая ещё, – говорит Сергей. – Сколько лет тебе?
– Тринадцать. Я хотела… У вас мальчик работает.
– Не знаю мальчика. Сказал – молодая. Года через два-три приходи, возьму официанткой.
Приду, жди!
Назавтра я выпроваживаю Толика и маму, а сама бегу не на остановку, чтобы ехать в гимназию, а снова на базар. С утра пораньше он ещё пустой. Ряды просматриваются насквозь. Несколько человек в ярко-зелёных жилетках подметают там и здесь. Кто-то копается в мусорных контейнерах. Может быть, здесь я увижу Николашу и Сашку?
Но нет, они сидят на пустом прилавке под навесом, пьют чай из пластиковых стаканчиков. Нитки от заварочных пакетиков торчат. Чай дымится, на лицах у Николаши с Сашкой написано удовольствие. М-м-м…
Сашкиных круглых щёк как не было. Можно было бы сказать, что его стало не узнать. Хотя, конечно, я сразу узнаю его, и только по нему я узнаю и Николашу. Живой! Ведь он же это – подстриженный, без бороды, лицо только в короткой щетине. Одет он теперь иначе. Тоже бедно, плохо. И всё же людей в такой поношенной, ветхой одежде не так уж редко встретишь на улице. С ними разговаривают, и они ходят в магазин и ездят в троллейбусе – никто не шарахается от них, как прежде шарахались от Николаши. Размытые Николашины черты проявились и стали чётче. Пятна сошли. Лицо приобрело осмысленное печальное выражение.
Я подхожу, думая, что стану им говорить, но Сашка опережает меня – издалека ещё он спрашивает:
– Чего пришла сюда, гимназистка?
И я теряюсь: он никогда со мной так не разговаривал. Как маленькая перед взрослым, я начинаю объяснять:
– Учительница меня просила, чтобы ты снова в школу приходил…
– А ты что, – перебивает Сашка, – на побегушках у неё?
Тут Николаша осаждает его:
– Полегче, сынок. Ты барышню эту не обижай. Барышня мне щей наливала. М-м-м – щи!
Лицо Николаши принимает мечтательное выражение.
– Наши щи, – говорит, – и покойника к жизни вернут. Кто варил-то?
– Мама, – отвечаю. – Пудякина Светлана Ивановна.
А Николаша и бровью не ведёт.
– Я ведь, – говорит, – и был покойник. А твои щи меня подняли. Нутро согрели, да и не одно только нутро, а самую душу согрели. Видишь, живу.
И я вижу: он больше не извиняется за то, что живёт. Просто рассказывает.
– На той неделе едва не помер, да вышло – рано ещё мне на отдых. Мне дальше трудиться-маяться… – Он огляделся, кивнул на Сашку: – И не один я теперь. Парнишка ко мне прибился.
И Сашке на меня пальцем тычет:
– Вот, чистая душа меня щами кормила, как в сказке. Если принцесса полюбит чудище да пожалеет – оно станет принцем…
И тут же по голове себя хлопает:
– А это мысль! Если меня поцелует хорошая девочка, то я, может, и вовсе человеком стану.
И тянется ко мне, щёку подставляет:
– Не поцелуешь, барышня?
Щека вся заросла грязным волосом.
– Что, противно? – спрашивает Николаша.
Тогда я говорю:
– Дурень ты, Николаша. Ведь ты мой отец.
И чувствую – обмерла вся. Сколько я думала, как я ему это скажу. А тут само вылетело.
Он глядит, не понимает:
– Это – в отцы я тебе гожусь?
– Это, – говорю, – ты мой отец! Он пропал восемь лет назад. Он мастером на заводе работал.
И достаю фотографию, тычу ему в лицо. Он тупо спрашивает:
– Кто это?
– Вот мама, – говорю. – А вот я. А вот это ты…
– Я? – спрашивает Николаша. – Я, – говорит, – сюда из Пензы приехал. У меня жену Катей звали. А у тебя мамка – Светлана… Как там? Ивановна?
И Сашка говорит мне, как маленькой:
– Вот выдумала. Мало ли кто мастером на заводе работал.
Я зачем-то оправдываюсь:
– Его Николаем звали… – хотя уже знаю, что делать мне здесь больше нечего.
В гимназию я прихожу только ко второму уроку. Классной, конечно, доложат. А что сказать – где я была?
Кира Ильинична ловит меня в коридоре. Первый у нас был английский. Я не успеваю ничего придумать – она мне говорит:
– Серёжа Мухин сразу сказал, что поедет с нами в Англию. У него даже мысли не было спросить: а едет ли Пудякина?
Кира Ильинична вздыхает отчего-то:
– Дурочки же мы, женщины…
Не знает она, что придёт время – и я смогу сколько угодно ездить в Англию. Да хоть совсем оттуда не вылезать.
Мои одноклассники учат на уроках, как будут обращаться к экскурсоводу и как станут благодарить его:
– This was a great excursion! I dreamed of watching the Tower…[1]
Мухин тянет руку. Кира Ильинична спрашивает его, он оттарабанивает:
– I can tell about myself! I’m a regular boy. My mama’s a sales associate, she works in a shop. I’m a student. I am studying in the best school in my town. I have many friends in my class…[2]
Всем сразу видно, что он едет в Англию. Счастье играет в нём, заставляет подпрыгивать на стуле, так что Кире Ильиничне приходится осаживать его:
– Keep according to your status of gymnist![3]
Я буду keep according, Кира Ильинична. По мне сразу будет видно, что я училась не в какой-нибудь, а в лучшей в городе гимназии. Вам, Кира Ильинична, не будет за меня стыдно. Из Англии я вам напишу письмо.
Я открываю тетрадь с конца и начинаю набрасывать черновик письма.
«Dear my teacher Кира Ильинична! How are you? I’m fine. I live with my mama, brothers & Cop here in England. I like England very much»[4].
Придёт время, и я напишу ещё: «My mama became a great artist. Her paints are on big exhibitions»[5].
Но это будет потом, со временем. Мама сама говорит, что ей надо ещё многому учиться. «My mama is studying in a very good art school, – тороплюсь я сообщить Кире Ильиничне. – We live altogether in a wonderful house just near the sea. I have many pets except of Cop…»[6]
Мне представляется почему-то, что и Прошак живёт где-то в нашем английском дворе. Я любуюсь им всякий раз, когда иду через наш двор в Ольховке. Шерсть длинная, на животе – бахромой. Таких, как Прошак, моют специальным шампунем, а потом ополаскивают и в воду добавляют синьку, чтобы шерсть приняла благородный стальной оттенок.
Об этом нам рассказывали на кошачьей выставке. Мы туда ходили с мамой и Толиком.
Мама сразу забилась в угол между клетками и стала в блокноте рисовать. Там на стене висело «Съёмка запрещена». Мама спросила:
– А рисовать можно?
Служащий, парень с бейджиком, удивился и ответил:
– Рисуйте, пожалуйста.
И тут раздался Толиков рёв. Оказывается, он отстал и ему было не пробиться к нам. И тут оказалось, что на этой выставке кто-то глядел за нами. Народ-то на котов собрался посмотреть, вся толпа. Но нас таки выделили в этой толпе. Там надо было двигаться по часовой стрелке мимо клеток, чтобы не допустить давки. Я продвигалась против стрелки, наступая на чьи-то ноги. Толик ревел, а в ухо мне шипели:
– Мать-то пристроилась рисовать. За детьми надо глядеть, если нарожала. А если рисовать хочешь – не рожай.
Тоже ещё советчицы.
Я выговаривала Толику:
– Сашка-то всюду ходит один и не боится!
Хотя на выставке и Сашка, может, испугался бы. Кругом куда ни глянь – коты, собратья Прошака, дичились, вид у всех был затравленный. Страх так и висел в зале облаками. Хотя могло бы ведь и что-нибудь другое висеть. Гордость, например, хозяев – за то, что у них есть редкие породы. Или уж наше любопытство – на выставку, наверно, полгорода пришло. Но нет, кошачий животный страх тогда всё пересилил.