Дядя Ипат и Чайка - Сергей Николаевич Голубов
— Эх, дяденька, каково вас расковыряли!.. — сочувственно и уважительно проговорил он. — Очень даже сильно расковыряли!.. В забывчивости вы находились. А я слушал: все про знамя представлялось вам. Не знаменщик ли будете? А я рядовой третьей роты Бутырского мушкетерского полка Чайка. Прозванье такое у меня — Чайка… Да что я к вам с речами пустыми пристал, дурень какой, ей-пра! Скусить охотки нет ли? У меня имеется: с собой унес в манерочке кашицы жиденькой. Не вгодно ли?
И Чайка действительно вытащил из-под шинели манерку и, опасливо оглядываясь, приложил ее горлышком к губам Старичкова.
— Тяните, дяденька, не смущайтесь!
VI
Раненых пленников разместили в большом кирпичном доме с деревянными брусяными углами. Это был странный дом; таких в России не строят. Кирпич и дерево разошлись на пазах, и через образовавшиеся по этой причине широкие скважины в горницу, где лежал на скамейке Старичков, вольно задувал осенний холодный ветер. От холода раны Ипата болели сильней и сильней. Лекарь прижег их ляписом. Тогда боль сделалась невыносимой. Однако главные страдания Старичкова заключались не в боли: как ни была она ужасна, судьба знамени мучила его больше. Все, что только может притти в голову человеку, который днем и ночью лежит неподвижно на одном и том же месте, самым пристальным образом думает об одном и том же вопросе, — все это Ипат тысячу раз перебрал в своих мыслях и не придумал ровно ничего. Знамя было на нем. Но силы оставляли его час по часу. И он знал наверняка, что проживет еще много-много неделю. А что же потом? Ложиться вечно живому знамени в землю вместе с искалеченным телом мертвого азовца? От бесплодного напряжения мозга рождалась в Старичкове жгучая, остро тревожная тоска. А от тоски напал на него червяк — даже по соломе, на которой лежал он, расползались отвратительные белые черви.
Кабы не Чайка, вовсе пропал бы Старичков. Но молодой мушкетер с трогательной заботливостью ходил за Ипатом. Ловок, старателен и находчив был Чайка: то переберет солому, а то откуда-то свежей притащит полную охапку, то поднесет водицы, то покормит — всегда с лаской и нежностью, с добрыми утешливыми словами.
Каши выдавали пленным так мало, точно они были не люди, а воробьи. Однако Чайка и с голоду не бедовал. «Хорош солдат!» думал о нем Ипат.
Однажды мушкетер подсел к знаменщику с кашным котелком и, по обыкновению, заговорил, будто бабка над малышом:
— Глотай, дяденька! Глотни, родимый!
Вид каши был довольно противен — вонючее зеленоватое месиво из тухлого кукурузного зерна, сваренное на горьком масле. В середину месива Чайка воткнул огарок сальной свечи.
— За…чем? — спросил Старичков, трудно двигая языком.
— Скуса в ней нет, — отвечал мушкетер, — это верно, что нет, дяденька, а все же лучше, как сальца набавить. От него крепчают люди. Нашему брату крепость в теле — первая нужа!
Быстрый взгляд Чайки вмиг обшарил горницу. Пленные спали. Удушливо чадил ночник. Все было спокойно. Голос солдата спал до еле слышного шопота:
— На чужой земле, дяденька Ипат, всяк русак другому сродни доводится. Вот и я к тебе, как к отцу кровному…
— Спа…сибо, — тихо вымолвил Старичков.
— Да не об том речь… Как к отцу! Сплю ли, так ли сижу — чую: невмоготу больше молчать. Извелся я в молчке. Все прикинул, в нутре сложил, складно да ладно выходит. Теперь один твой совет надобен. Сказать, что ль?
— Ска…жи!
Чайка побледнел. Круглый нос его покрылся мелким потом. Быстро оглядевшись еще раз, он прильнул к уху Старичкова и шепнул:
— Бежать я постановил, дяденька Ипат!
VII
Старичков умирал. Уже трое суток, как он ничего не ел и только с жадностью глотал холодную воду, которую подавал ему Чайка. Бред то и дело одолевал умирающего.
— Плыви, братец, плыви сюда, — говорил он мушкетеру, — здесь самая глубина!
Чайка не отходил от Ипата. На душе у него было смутно. Недаром сказал он как-то своему названому дяденьке, что на чужбине все русские люди — родня друг другу. Именно такое родственное, чистое и теплое чувство привязывало его к знаменщику. И побег свой Чайка откладывал лишь потому, что не хотел бросить старослуживого в последние горестные дни его многотрудной жизни одного, без попечения и забот.
Старичков бредил долго и страшно. А потом вдруг открыл глаза и, разглядев Чайку, заплакал. Двадцать лет носил Ипат свой солдатский ранец. Каких тягот и бед не довелось ему испытать за громадный этот срок! А не плакал он за все двадцать лет ни разу. Теперь же… Теперь другое дело. Да ведь и плакал-то не сам Старичков, а то слабое, полуживое, израненное, глубоко несчастное существо, которое от него осталось. И плакал Ипат потому, что уж очень нелегко было ему снять с себя приросшую к душе и телу великую тайну. Но это было единственно возможное, что мог он сделать для спасения знамени. Старичков с неожиданной цепкостью ухватил Чайку за руку.
— Слышь, землячок! — прошептал он. — Беги! Не жди… А от меня… от меня… Знамя на мне, Азовского нашего полка, скрыто… Возьми! Доставь! Сам бы… да… где ж! Возьми! Верю я тебе!..
Чайка слушал, широко раскрыв глаза.
— Сквозь землю пройду, дядя Ипат, а доставлю! — выговорил он так горячо, что холодная рука Старичкова вздрогнула. — Не сумлевайся! Давай скорей, покамест одни мы… Сейчас его округ себя замотаю. Давай!
— Нет! — твердо сказал знаменщик. — Нет, земляк! Сперва клятвой свяжись… Душу заложи… На тот свет идя, знать мне надобно, что… помрешь, а не выдашь!
На глазах Чайки вскипели слезы. На лоб, грудь и плечи его трижды легло знамение крестной клятвы:
— Ни штык, ни пуля, ни вода, ни огонь, ни ласка, ни злато, ни бесово кружало… ни… аминь! Аминь!
После этого Чайка стал на колени и расстегнул на Старичкове мундир. Умирающий в последний раз поцеловал знамя…
VIII
Чайка бежал в ту самую ночь, когда умер Ипат. Свалив французского часового и забив ему рот тряпичным кляпом, бутырский мушкетер пустился вон из города. На улицах было темно, как в яме. Удача шла с Чайкой в ногу.
Всю ночь брел он между взгорками вдоль канала.