Йован Стрезовский - Команда «Братское дерево». Часы с кукушкой
Калчо растянулся на снегу, словно намереваясь всласть позагорать.
— Э, нет, так не годится, перевернись-ка на живот, чтобы и лицо отпечаталось.
Калчо беспрекословно подчинился. Как только он уткнулся носом в снег, я сел ему на спину и завопил во все горло:
— Заваливайте его снегом, ребята!
Два раза звать не пришлось. Не прошло и минуты, как Калчо был засыпан таким толстым слоем снега, что выбраться из-под него ему не удалось бы ни за какие коврижки.
Поначалу Калчо все же пытался выкарабкаться, из сугроба до нас доносились его приглушенные крики, но вскоре все затихло. Мы здорово струхнули. Быстрее, чем закопали, разгребли снег и не мешкая вшестером кинулись оттирать Калчо лицо, шею, руки.
— Кровь у него замерзла, — позеленев от страха, сказал Коле.
Смерив меня недобрым взглядом, ребята с еще большим рвением бросились растирать свою жертву.
Мало-помалу Калчо задышал, веки разлепились, и горло, точно кляп, вытолкнуло сдавленный стон. Придя в себя, он с недоумением и укоризной посмотрел мне в глаза. И странное дело: от этого взгляда на душе у меня полегчало, хоть я чуть и не разревелся.
Коле и Джеле помогли Калчо подняться и повели его домой. Я, как побитая собака, тащился следом.
На другое утро Калчо в школу не пришел. На все расспросы учителя мы упорно молчали. Когда на перемене все высыпали во двор, Коле окликнул меня:
— Прямо ума не приложу, что теперь с тобой будет. Не иначе — повесят.
— За что? — похолодел я.
— А за то, что Калчо на тот свет отправил, — одними губами прошелестел Коле. — Уж как только не допытывались, что с ним стряслось, так ничего и не узнали. Верно, память ему отшибло. Свое имя и то вспомнить не мог. Спрашивают его, а он глазами моргает и молчит. «Прощай, Калчо!» — подумал я, и так мне грустно стало. Но и тебя мне жалко.
— Откуда тебе все это известно? Ты его видел?
— Видеть не видел, люди говорят. Мама ходила его навещать, говорит, хотела ему яблоко дать, а он взял да отвернулся.
Не помню, как я расстался с Коле, как пересек двор, сколько времени простоял, подперев стенку, ошеломленный, с одеревеневшими руками и ногами. Очнулся, лишь когда кто-то взял меня за плечи и втолкнул в класс.
На следующий день было воскресенье и занятий в школе не было. Целый день я как арестант просидел дома, потому что на улице первый встречный непременно стал бы расспрашивать о Калчо, принялся бы его жалеть, а для меня слушать все это было непереносимой мукой. Пришлось бы затыкать уши пальцами или бежать куда глаза глядят.
В понедельник никто не обмолвился со мной ни словом. В классе мы молча расселись по своим местам, и учитель стал проверять домашнее задание о первом снеге. Проходя по рядам, он остановился возле парты Калчо.
— Где ты был позавчера?
— Болел.
— И что у тебя болело?
— Да вот простудился… — Вылезая из-за парты, Калчо ткнул пальцем в замотанную платком шею.
— Как же это тебя угораздило?
— Печку на ночь в доме плохо протопили, я замерз и заболел.
Учитель недоверчиво хмыкнул и двинулся дальше. Я опустил голову, хотя в ту минуту словно бы тяжеленная гора свалилась у меня с плеч.
— Ой, что это? — раздался вдруг в притихшем классе голос Миры.
Вскочив как ужаленная, она сконфуженно протянула учителю листок бумаги и, уткнувшись в ладони, разревелась.
С еле сдерживаемым раздражением учитель прочитал вслух:
— «Выпал первый снег… Я люблю Миру. Йоле». Этого только не хватало… — процедил он сквозь зубы.
Я почувствовал, как у меня вспыхнули уши. Голова пошла кругом, в глазах зарябило, когда учитель, а за ним и весь класс с удивлением уставились на меня.
— Это твои художества? — взорвался учитель.
— Я не писал, честное слово. — Сердце у меня отчаянно колотилось.
— Где ты это нашла? — обернулся учитель к Мире.
— У себя в парте. Кто-то подбросил, — хлюпая носом, сказала Мира.
Несколько долгих минут учитель разглядывал записку, потом принял решение: перевернув записку, он сунул ее мне под нос и приказал:
— Пиши: «Выпал первый снег».
Руки тряслись как в лихорадке, когда я выводил буквы. И снова учитель долго разглядывал треклятый клочок бумаги то с одной стороны, то с другой, видимо что-то сопоставляя. Наконец как рявкнет:
— Зачем ты лжешь? Почерк твой, значит, эту гадость написал ты!
— Я правду говорю, учитель, чем угодно могу поклясться.
— Не изворачивайся! — сердито прикрикнул он на меня. — Ведь я же предупреждал, чтоб вы выкинули из головы всякие глупости. А теперь, Йоле, выйди вон! — И он пальцем указал мне на дверь.
Жуткая тишина стояла в классе, когда я, а следом за мной и учитель выходили в коридор. Тут меня прорвало. Захлебываясь слезами, я талдычил свое:
— Не я это, ей-богу, не я, кто-то подшутил…
Но куда там! Учитель за шиворот втащил меня в канцелярию и битый час громко поучал, не давая мне и рта раскрыть в свое оправдание.
Неизвестно, сколько бы это еще продолжалось, если бы в дверь не постучали.
— Войдите. — Учитель на миг замолчал.
В канцелярию нерешительно, как-то боком протиснулся Калчо.
— Чего тебе? — набросился на него учитель. Калчо теребил платок, обмотанный вокруг шеи, три раза кряду сглотнул и пробормотал:
— Это я… ну, написал… Йоле тут ни при чем, отпустите его.
— Ты? — насторожился учитель.
— Да, я. Я нарочно подделал почерк, чтоб было как у Йоле, потому что он… В общем, я один во всем виноват. Знал бы, что все так обернется, нипочем не стал бы писать. — И Калчо расплакался.
Учитель попробовал было сказать еще что-то в назидание нам обоим, но запнулся и замолчал. Как видно, ему самому уже надоело ругаться, и он примирительно проворчал:
— Ну-ну, вот ведь сорванец… Ладно уж, идите в класс.
На перемене все ребята жали Калчо руку. Только я, едва прозвенел звонок, опрометью вылетел во двор. На душе кошки скребли, и было отчаянно стыдно смотреть Калчо в глаза. С того дня нас стало семеро… А на дереве я вырезал еще одно имя — Калчо.
II
Сегодня нам не терпится поскорее оказаться в классе. Школьный двор гудит, как растревоженный улей. Девчонки взвизгивают, будто их щекочут. Всем весело! А почему — скажу позже.
У входа в школу пытаемся построиться, как положено, в один ряд, да только это пустая затея: Васе что-то насвистывает и скачет на одной ноге; Танас осколком зеркала пускает солнечных зайчиков, норовя ослепить девчонок; Митре, вооружившись хворостиной, сбивает шапки со стоящих впереди ребят; Калчо сидит на пороге, роется в портфеле, и физиономия у него такая, как будто он что-то потерял, — словом, каждый развлекается кто во что горазд.
Наконец появляется сторож дядя Петре и носком опинка[1] отстраняет Калчо, загородившего проход; отпирает дверь, но впускать нас не спешит. Для пущей важности сторож постукивает себя по ноге коротким прутиком — похоже, ему очень хочется пересчитать нас по головам. Обтекая его сбоку, тонкой струйкой просачиваемся в школу. В нос ударяет привычный запах яичницы — это из квартиры учителя. Он живет со своей женой тетей Анджей здесь же, в левом крыле школьного здания. Дверь в квартиру чуть-чуть приоткрыта, и в щелочку видно, как, опершись головой на руки, у стола сидит тетя Анджа.
Со стороны может показаться, что у тети Анджи не жизнь, а малина: ни тебе забот никаких, ни хлопот. Особенно когда выдаются такие вот погожие, солнечные денечки, как сегодня. Не успеет учитель войти в класс, смотришь, а тетя Анджа уж во дворе. Сядет под сливовое дерево и плетет себе кружевные салфеточки, которым конца-краю не видно. Ручаюсь, не было среди нас никого, кто бы не любил тетю Анджу, мы все в ней души не чаяли. Еще не отзвенит звонок, выбегаем из школы и прямо к ней. О девчонках я уж и не говорю — облепят ее со всех сторон и давай тараторить: «Тетя Анджа, тетя Анджа…»
Правда, время от времени она перестает быть для нас тетей Анджей. Случается это раза два в месяц, когда учителя вызывают в город по школьным делам. Вот уж когда мы веселимся на полную катушку! Да может ли быть иначе, ежели учительницей в такие дни становится наша тетя Анджа? Дверь в классе открывается, и в нее бочком, чтобы не застрять в проеме, входит тетя Анджа — вернее, учительница. Мы по привычке срываемся с мест и гурьбой несемся в другую комнату за стулом, потому что тот, на котором сидит учитель, слишком мал для нее, да к тому ж еще и шатается. Отерев маленьким кружевным платочком пот со лба, учительница обычно спрашивает:
— Ну и чем мы сегодня займемся? Класс бурлит и клокочет:
— Хотим петь! Давайте рисовать! Пожалуйста, расскажите сказку! Будем считать!
— Тогда приступим. Да тише вы, совсем оглушили!
И мы приступаем. По правую руку от меня Васе мастерит хитроумную брызгалку. Интересно, чья шея первой пострадает от этой штуковины? За спиной что-то вырезают из жестянки — скрип и скрежет, аж мурашки по коже бегут. Единственное спасение — развернуться и показать кулак. Что я и делаю. Коле пересел вперед и что-то жует. По тому, как у меня сводит челюсти, нетрудно догадаться, что это сливы. Я разглядываю свой рисунок и сокрушенно вздыхаю: хоть прямо на него смотри, хоть сбоку, хоть зажмурься на один глаз — результат один. Не похожа учительница на себя, и все тут. Особенно нос. На что угодно готов поспорить, такой нос ни одному художнику не осилить: длинный, остренький, а кончик этак кверху вздернут. Но делать нечего, до звонка еще далеко, и я снова погружаюсь в муки творчества.