Саша Чёрный - Чудесное лето
И подумал: «А вдруг француз предложит поехать всем вместе в Африку и там рябиновый завод для чернокожих открыть? Вот здорово бы было!»
– Чудесно. В часе езды на север от Парижа у меня именьице. Усадьба. Дом, флигель, огород, пруд, парк. Куры, корова и прочие полезные жители. Персонал, кроме садовника-бельгийца, русский. Укладывайтесь и переезжайте пока что. Меня ничуть не стесните, я уже говорил. Я на все лето уезжаю по делам в Марсель. И только рад буду, если вы, – обратился он к маме Игоря, – там за всем немного присмотрите… Вы с хозяйством знакомы?
– Да… – ответила она и покраснела. – У нас была под Харьковом небольшая усадьба.
Дальше разговор пошел несуразный. Отец уверял, что это неудобно, что они будут в тягость, «с какой, мол, стати»… Альфонс Павлович сердился и говорил, что это глупо, что ему, напротив, очень-очень выгодно, если они поедут… И только мама, мудрая мама, молчала: лицо ее просияло улыбкой, а в глазах показались и медленно поползли по щекам крупные слезы: так летом иногда бывает – и солнце, и дождик в одно время…
Альфонс Павлович вскочил с места, поцеловал обе мамины ручки, потом расцеловался нос в нос с отцом, потом зажал голову Игоря под мышкой, будто собирался ее отвинтить.
– А ему как хорошо будет! Смотрите, какой он у вас: будто стручок бобовый. Желтый, длинный… Что же тут в клетке сидеть!
– Совсем я не желтый.
– Ну, зеленый. Это тоже, брат, для мальчика цвет не подходящий…
И все засуетились и развеселились. Альфонс Павлович предложил всей компанией в театр поехать. Игорь, конечно, к компании не относился. Он хотел было надуться, но передумал: стыдно. Француз его уважать не будет.
Улучил минуту и подошел в передней к маме.
– Ты мне позволишь?
– Что, Игруша?
– Прощальный кутеж сделать… Рахат-лукум остался. Орехи в буфете. У меня тут на улице своя компания есть… Мы будем кутить тихо… Можно?
– Можно, можно. Сегодня все можно…
Ушли. Кивнули в окно, взяли такси и укатили. Мальчик достал из буфета тарелочки и орехи. Пересчитал орехи и кусочки рахат-лукума. Хватит на всех! Один кусочек даже лишний остался – подумал и съел.
Через несколько дней все было уложено до последней пуговицы. Привыкли укладываться, – не в первый раз. Игорь завернул в газетные бумажки фамильный фарфор: гарднеровское блюдечко без чашки, веселого мастерового-гармониста, пузатый заварной чайник с розаном, три синих щербатых блюдечка для варенья. Все это русское добро, переезжавшее с ними из страны в страну, осторожно рассовал между своими тетрадками, альбомом с марками и учебниками. Затянул аккуратно свою плетушку ремнем и, когда такси тронулось с места, поставил корзиночку к себе на колени с такой осторожностью, точно соловьиные яйца в ней вез.
Помахал рукой кувыркавшимся на скамье знакомым детям, консьержке, высунувшейся из окна, починщику фарфора, сидевшему на табуретке у стены… Вздохнул, вот и еще одна страница пестрой детской жизни перевернулась. И до самого Северного вокзала не сказал ни слова. Мама смотрела в другую сторону, думала о своем. А он ни улиц не видел, ни хрипло тявкающих по бокам такси. Только мелькавшие по временам скверы да зеленые деревья вдоль набережной казались ему своими, случайно, как и он, попавшими в огромный город. Смотрел на каждый сквер и думал: больше он «их» парка или меньше? И какая там ограда? И по всем ли лужайкам бегать можно? Или тоже всюду запретительные таблички понатыканы…
У вокзала точно дагомейского[2] короля встречали: суетились, бегали, подъезжали. Носильщики на детских грузовичках разъезжали среди людей, – ни пара, ни газа. Пружина такая под ними, должно быть, на сутки заводится. Подъехал отец на втором такси с сундуками, которых бы на двух верблюдов хватило. Бережно зажав под мышкой свою драгоценную плетушку, Игорь сунулся было к пестрому игрушечному ларьку против кассы, но испугался… Потеряешься, как мышь в пампасах, вот тогда и попрыгаешь. Даже собачонки на цепочках и те к ногам хозяев жмутся.
Сколько касс – и в каждой по голове, сколько путей – у каждого по бокам два поезда… Мама попросила его постоять у вещей, у входа в комнатушку третьего класса, – мамы ведь всегда в последнюю минуту то шоколад, то мятные лепешки покупают. Он покраснел и храбро остался. Ничего. Вон в углу тоже девочка одна на вещах сидит и даже беспечно ногами по корзине барабанит. Посчитал вещи: двенадцать, под мышкой – тринадцатая. Нехорошее число. Впрочем, раз под мышкой, – не считается. Через полминуты снова пересчитал: одиннадцать! Страшно испугался и оттащил вещи поменьше чуть-чуть в сторону, чтобы легче было в две порции считать. Слава Богу – опять двенадцать… А люди мимо идут-спешат, тащат чемоданы. Курицу понесли в обшитой корзиночке, – одна голова наружу торчит. Должно быть, на дачу везут поправляться. Дети среди взрослых ныряют… и мам их не видно. Вот отчаянные.
Что же это никого нет? А что… если мама забыла, где она Игоря оставила с вещами? Она ведь такая рассеянная… Мальчик похолодел, даже пальцы у него склеились. Побежать ей навстречу? А вещи?.. А если он с ней разойдется? Нет, нет. Надо стоять. Можно будет подойти к первому доброму носильщику, вон тот толстый, наверное, добрый. И сказать: «У меня только два франка. Возьмите. Моя мама пошла за мятными лепешками… Уже три поезда отошло… Она в кофейной шляпке, худенькая, серые глаза… И скажите, пусть поторопится, – я очень волнуюсь».
Но как скажешь? Все французские слова со страха из головы выскочили. И худеньких дам в кофейных шляпках – одна, три, семь… И не сосчитаешь… А он даже не знает, куда они едут! И квартира их в городе уже передана…
К счастью, перед его растерянными глазами вдруг выросла милая, единственная в мире фигурка.
– Мама! Как ты долго!..
Она посмотрела на мальчика, поняла и ласково потрепала шоколадной плиткой по порозовевшей щеке.
– Дурашка… Испугался? В первый раз едем?
– Ничуть не испугался. Три поезда уже уехало, четвертый свистит. Где папа?
– Сзади идет. С Альфонсом Павловичем. Это поезда не наши, наш на последней платформе. Еще четверть часа осталось…
Показался кругленький Альфонс Павлович, улыбнулся в просвете между двумя толстыми дамами, и сразу на душе покойно стало: он француз, он здешний, он все знает.
Пошли к последней дачной платформе. Багаж увезли вперед. Все купе, точно пустые купальные кабинки, стояли с настежь раскрытыми дверцами, – выбирай любое. Пошли к одному – никого. Потом почему-то к другому. Ведь вот, говорят, что мальчики бестолковы.
Остановились на третьем. Уселись. Игорь свою корзиночку опять себе на коленки поставил, но Альфонс Павлович засмеялся и положил ее осторожно в сетку над головой.
– Динамит у тебя тут, что ли?
Игорь вежливо улыбнулся. Его душа уже давно улетела вперед, а на мягком диванчике, с салфеточкой на спинке, осталась только окаменелая скорлупка. Он рассеянно простился с Альфонсом Павловичем, как во сне услышал паровозный свисток. Удивленно прочел надпись на дверцах купе: «Не позволяйте детям играть ручкой». Железнодорожный инспектор, должно быть, сам в детстве за все ручки хватался, иначе не стал бы такие глупые надписи придумывать.
Серые дома, серые стены, серые откосы с клочьями курчавой пыли по бокам, мост, платаны, внизу человечки… Заводские бараки и трубы, ржавые бочки на земле, битое стекло, а вперемежку за забором такая веселая, буйная трава и косматая грядка кустов, будто лохматый затылок мальчика, которого не стригли два месяца.
Побежали поселки рабочих, шалашики и беседки. Как смешно и как уютно… Будто цыгане какие-то, которым сказали: стоп, снимайте с ваших кибиток колеса и дальше ни с места! На грядках – салат, бобы. Как они поливают? Ведь ступить негде… Должно быть, из оконца высовывают лейку с длинной-длинной шеей. Что ж, хорошо и такую дачку иметь: разляжешься на собственном крылечке, ноги на забор, а по тебе любимая курица ходит, пасется…
У ручья приветливо помахал вершиной, будто зеленым платочком, дуб. За щербатой оградой мелькнула старая, похожая на солидную бонбоньерку[3], усадьба. Не в такой ли они будут жить?
Пегая корова добродушно подняла морду, махнула хвостом и посмотрела на поезд. Игорь незаметно, чтоб взрослые не засмеяли, помахал ей кончиками пальцев: «Здравствуй, здравствуй!» А может быть, это та самая, чье молоко каждое утро в Париже к дверям ставили?..
Уже глаза, утомленные неоглядной зеленой и голубой краской, стали нырять в подводное сонное царство; уже голова, сползая по салфетке набок, все чаще стала прислоняться к теплому маминому плечу. Но толчок. Вагон вздрогнул и остановился. Мальчик встрепенулся и спустился по ступенькам на платформу, бережно принимая на растопыренные руки свою драгоценную плетушку с фарфоровыми пустяками и учебниками.
Из всех купе повылезли французы, и сразу они стали совсем другими, чем в Париже: проще, добродушнее. И встречали их совсем уже старомодные родственники – дамы, в черных, похожих на деревенские зонтики, платьях, мужчины в просторных пиджаках и соломенных, корабликами, шляпах.