Ольга Колпакова - Большое сочинение про бабушку
Но сквозь весь этот шум папа, Даша, Илюша и Рифма тоже услышали грустную мамину песню. Они пришли к дивану и стояли под мамину дудку, словно деревья на берегу озера.
Кошка — словно карликовая берёза.
Папа — боярышник.
Даша — плакучая ива.
А Илюша не мог долго на месте стоять, поэтому он был как перекати-поле.
Игрушечные овечки пытались отщипнуть от них пару листиков, но мама не разрешила.
БОЛЬШОЕ СОЧИНЕНИЕ ПРО БАБУШКУ
Когда бабушка была маленькая, ничего не было. Я хожу по кухне и показываю пальцем на микроволновку:
— А это было?
— Нет, — отвечает бабушка.
На тостер.
— Нет.
На газовую плиту.
— Нет.
На миксер.
— Нет.
Я показываю на холодильник.
— Нет.
На люстру.
— Нет. Когда я была совсем маленькая, у нас была керосиновая лампа. Самое противное было её чистить. Хуже, чем чугунки мыть. А потом протянули провода и загорелась электрическая лампочка. Но люстр не было.
Мы переходим в комнату.
Компьютер.
— Нет.
Телевизор.
— Нет.
Шкаф-купе.
— Нет.
Кровать-то была?
— У меня — нет, — отвечает бабушка.
— Как же так? — не понимаю я. — Как же можно жить, когда у тебя ничего нет! Как я буду про тебя сочинение писать?
— А ты спиши у кого-нибудь, — советует бабушка, бывшая учительница русского языка и литературы.
Я отрицательно качаю головой. Я почти отличница, у кого мне списывать? Если только…
— Бабулечка! — радостно кричу я. — А ты ведь тоже сочинение писала, когда в школе училась. Школа-то у тебя была?
Бабушка соглашается. Школа-то была. И бабушка была отличницей, как я. Она первая из деревни закончила университет и вернулась в свою родную школу работать учительницей.
— Только тогда нам придётся ехать в деревню, забираться на чердак и там искать мои сочинения, — говорит бабушка, — если я их в макулатуру не сдала.
Ну да, компьютеров же раньше не было, всё хранилось на чердаке. Я не против поехать. Я люблю бабушкину деревню. Там две реки, и горы, и клубника растёт на горах, а в садах — медовые яблони, прозрачные, светятся, как звёзды. А звёзды там какие! Размером с крупные яблоки. В городе таких никогда не увидишь. Но бабушкина деревня далеко, в Алтайском крае, среди учебного года не поедешь.
— Нужно вспоминать, — строго говорю я. — Ты же не хочешь, чтобы я пару получила.
— Мне некогда, — отнекивается бабушка. — Я пироги собираюсь стряпать.
Бабушке всегда есть чем заняться. «Мужик умирать собирайся, а земельку паши» — терпеть не могу, когда она так говорит.
— А пироги-то на свете были, когда ты маленькая была? — спрашиваю я.
Пироги были. И мы вместе с бабушкой идём стряпать пироги по-бабушкиному. Иначе как я выпытаю, что мне писать в сочинении.
Конечно, по-настоящему, по-бабушкиному, пирогов не получится. Для этого нужно молока от настоящей коровы, которая весь день гуляла на лугу. И свежие яйца от свободной счастливой курицы, а не от той, что всю жизнь сидит в клетке. И мука из пшеницы, над которой сверкали хлебозоры. Хлебозоры — это такие яркие-яркие беззвучные грозы. Они сверкают над полями, когда созревает пшеница. Очень красиво. И настоящая печка нужна — никакая духовка с микроволновкой не могут заменить печку. Нужна бабушкина деревня, чтобы получились бабушкины пироги.
Пока мы стряпаем городской, упрощённый вариант бабушкиных пирогов, бабушка вот что рассказывает:
ПРО ПЕЧКУ
Отгадай загадку: деревянный город, в деревянном городе глиняный город, а в глиняном городе серебро и злато. Это — печка в доме. Печка в доме — самое главное, потому что в ней огонь. Огонь — это и тепло, и еда, и свет. И чистота. Знаешь, как я мылась, когда маленькая была? В бане, конечно. Но дети часто вымазывались, а баню каждый день топить не будешь. И тогда нас — меня и братьев — мыли в печке, в большой шайке. Прогорят дрова, и долго-долго ещё в печи тепло держится; сидишь, как тыква, паришься. Тыква чем-то похожа на чупа-чупс, только намного больше и вкуснее. Брали её целиком — огромную, вроде мяча, на котором вы гимнастику делаете, — и сажали в тёплую печку. Она там долго томилась-парилась. Дети в это время ходили и принюхивались — вкуснее только от свежего хлеба запах. Потом доставали — золотую, с хрустящей корочкой; корочку отламываешь, а под ней мякоть медовая, ближе к корке — совсем как мармелад. Берёшь ложку и аккуратненько черпаешь.
Любили мы на печи играть. Но когда хлеб пекли, нельзя было на неё забираться. А то хлеб плохо поднимался. И вообще баловаться нельзя, шуметь, если тесто в доме. Пока каравай в печи, в доме обязательно должен кто-то оставаться, караулить, иначе хлеб обидится, что его одного бросили. Когда каравай доставали, взамен обязательно полено в топку клали, чтобы печь не голодала. К хлебу как к живому относились — знали, сколько в него труда вложено. «Рыба — вода, ягода — трава, а хлеб — всему голова», — говорила моя мама Катя. А бабушка Поля, замешивая тесто, шептала: «Ладно, усладно жить богато, творите славно долю, Боже, дарь[1] хлеба и соли».
В магазин хлеб привозили два раза в неделю, и было его очень мало, поэтому все сами пекли. Но если вдруг дома хлеб заканчивался, меня мама с утра в магазин посылала. Приду, а там старухи уже очередь заняли, и первая — бабка Макрида. Давали по две булки в руки. Если семья большая, то по три. Денег было только на хлеб. Да если бы и больше давали, покупать особо нечего. На весь магазин один сорт конфет — карамельки без обёртки разноцветные. Жвачка? Что ты, какая жвачка… Стой-ка, а ведь была у нас жвачка! Мне папка из леса живицу привозил, смолу лиственничную. Мы эту смолу серой называли. Душистая, вкус горьковатый, но приятный. Эта смолка — она микробов убивает. Мама моя ни разу в жизни зубы не чистила, а про кариес и не слыхивала. Война, есть нечего, ни щёток, ни пасты зубной — а зубы здоровые. Потому что живицу жевали.
Однажды поехали мы за дровами для печки. Папка лошадку запряг в сани, и мы в рощу отправились, на берег реки. Я в семье старшая, вместе со взрослыми всё делала. Папа рубил, мама связывала, а я бегала, в сани таскала. По кустам бежать с вязанкой неудобно, решила по речке, чтобы побыстрее. А река у нас, сама знаешь, хитрая: где промерзает чуть не до дна, а где только сверху ледок. Мне-то не видно, толстый там лёд или нет, — наступила и провалилась. Хорошо, не очень глубоко. Папа меня вытащил, бегом к саням, полушубком укрыл и скорее домой.
— Воробьи торопились, да маленькими уродились! — ворчит на меня мама: дров-то мало набрали.
А папка подбадривает:
— Не бо-ось!
Дома — бегом-бегом — на печку греться. Потому что печка — это ещё и лучшее лекарство. У кого печь правильно сложена, там простуды не знали. Кости греть старики всегда на печь забирались. Мой дед, мамин папа, на голбце лежал. Болел, почти не двигался. А рядом с ним прут — длинная ветка. Если я вдруг громко запою или пробегу мимо, он прут схватит и мне по ногам, чтобы не мешала ему, не баловалась. Когда его хоронили, я этот прут взяла и тоже похоронила, закопала за баней. Но даже после этого мимо печки старалась тихо ходить, всё мне казалось — дед с прутом лежит.
У нас в деревне бабушка жила одинокая, Макридой знали. Та самая, что в магазине всегда первая. Говорили, что Макрида могла ребёнка в печке перепечь. Да не испечь, она же не Баба-Яга, а перепечь.
Родился у меня брат. А у меня уже два брата было, я сестру хотела. Как-то ушла мама на речку бельё полоскать, и братья с ней — санки с бельём катить. Осталась я с Колей одна. Пойду, думаю, к бабке Макриде, пусть она нам из мальчика девочку испечёт. Папка сразу не заметит, а когда заметит, мы с сестрой сошьём ему рубаху, он и не станет ругаться. Он вообще у нас мало ругался, зато смеялся много, за это его в деревне любили и звали Весёлый Ганс, хотя у него совсем другое имя было. А мама Катя строгая была, шутить не любила. Но я подумала, что она, может, даже обрадуется, если у нас ещё девочка будет.
Бабка Макрида жила на самом краю деревни, у кладбища, под горой. Завернула я Колю в одеялко — тяжело, а других санок: нету. Выкатила из сарая кошёвку. Видела, в каких санях Дед Мороз ездит? Вот это кошева и есть. Старое слово, теперь его и не услышишь. Кошем обоз называли, а ещё — поселение; человека же, в нём главного, звали кошевой. На санях дрова возили, сено, а в кошеве — пассажиров. Настоящая, узорчатая, только маленькая, для ребёнка, была у нас кошева. Сделал её мой лёлька — дядя Костя Кащеев. Он кузнецом в деревне был. Лёлька — значит крёстный. Церкви-то в деревне не было, её в 1918 году сожгли, а крёстных по старой привычке выбирали и роднились между собой. Вместо попа у нас была бабка Макрида: придёт, молитву прочитает, у тёплой печки в таз с водой макнёт, мазнёт сажей — вот и покрестили. Главное, чтобы об этом Сомов, председатель колхоза, не узнал, — запрещено это было. И крестики никто не носил. Мы носили галстуки красные. Красные как кровь — в память о погибших бойцах.