Родное - Петр Николаевич Краснов
— Коврики-т куда-а… цветастые, — сдержанно хвалили, хвастались бабы. — Я как увидала этот, с лебедями, — ну, думаю, не расстанусь!.. Все в избе приветней, не одни эти шпалеры. И где они только добывают!
— Видно, ктой-то делает им, с рукою человек.
— А эта, старшая-то среди них, гадалка которая… господи, страшней войны! Как глянет — прямо жуть берет…
— А я вот, погляди, платочек взяла, за семь всего рублев. Поторговалась, конечно, зато уж…
— Скольки, говоришь? Это вот этот-то?! Да-к они ж в раймаге вон лежат, Анютк, четыре двадцать штука! Ей-богу, не вру. Продешевила, девонька.
— Да как же-ть так…
— А вот так, я тебе врать не буду. Лежат, сама надысь ездила, видала. Да-а, дела… Да ты ладно, не жалей. Считай, на свое и вышло: на дорогу бы рупь, а там, глядишь бы, в чайную зашла, то-се. Не жалей.
— Оно б конешно… Только рубли-то эти, они тоже не задешево. Думала дочерю порадовать, девка уже, в девятой пойдет… Порадовала. Вот сука.
— Ладно, девонька, что ж теперь…
— Сучка, самая настоящая. Рази так можно? Ты, часом, не видала ее — молодая, с сумкой такая?.. С ридикюлем? Об морду ей исхлешшу весь платок этот. Совсем бога забыли.
— Где ты сейчас найдешь… Они уж либо на село умотали всем кагалом, к правлению, там орудуют.
Мать дома, в избе как раз находилась, и он с нею тоже, когда на второй день скрипнула, предупреждая, сенишная дверь, кто-то дольше нужного замешкался в сенях, а потом послышалось невнятное и вкрадчивое, словно там занятое чем: «Эй, хозяйка-а…» Плетневые большие сенцы за амбар им служили, там в пустом ларе и еще в сундуке под кроватью хранились все их того времени скудные пожитки. Мать, на ходу тяжелую тогда, братишку ждали, словно ветром понесло к двери — распахнула ее, выглянула, выскочила:
— Э-э, девка… ты зачем это тут?! Нехорошо так, зашла — и ни мур-мур! Ты что тут, в сенцах, выглядываешь?!.
— Ай, хозяйка харошая, не больно бегай… Зашла проведать-поведать, чево сердишься? На себя не рассердись гляди — долго потом будешь сердитца… Ты мне зла не желай, и я тебе не буду. Ой, паренек какой, глаза какие хорошие — человек будет, попомнишь мои слова…
Смущенная таким оборотом, отступила мать к печи, давая пройти, — тесно в избе, в оклеенных жухлыми газетами саманных стенах. Печь с подтопком и малым кухонным закутком с одной стороны, кровать с другой, стол в углу да лавка, вот и весь дом. Цыганка, ровесница ее по виду, в грубых побитых башмаках и кофтенке с засученными рукавами, прошла к столу, покачивая большими блестящими серьгами в ушах, узел из вытертой шали сняла с руки и положила на самодельную их деревянную кровать; оглянулась быстро, все заметила и села, вильнув плоским задом и юбкою всей, прямая и все-таки вольная.
— Все равно нехорошо — выглядать, шарить-то…
— Ай, какая ты беспокойная… зачем так?! Мне твоего ничево не нада, что заработаю, то и мое. Хошь погадаю, хошь песню спою-спляшу, я все могу. Если болеешь чем — скажи, лекарства у меня есть одна, заговорю, как рукой сымет, век благодарить будешь!
— Паси бог, ничем я не хвораю.
— Обожди, не зарекайся, милая, не таропись… — Глаза ее, густо-медовые, печальные, под одним следы еще не сошедшего синяка, бегали по избе, занавескам и наконец вернулись к матери. — Все под рукою одной ходим, зачем так говоришь. Принесла я тебе, хозяйка, чудо какую картину… рада будешь.
Она встала и ловко высвободила, вытащила из узла стеклянную разрисованную, с большую книжку размером, пластину, обмахнула подолом широченной своей юбки:
— Вот смотри! На погляд, на продажу, а коли хошь, так обменяю. Ты не возьмешь — другие с руками оторвут, стать не дадут… я дело свое знаю, обманывать не буду. Не я бы — век такой не нашла, не увидала б, много чево есть, а такое, скажу тебе, редко…
Цыганка тараторила, а они смотрели. Сразу картинка маме понравилась, это уже по тому заметно было, как она глядела: помягчела глазами, даже будто покраснела немножко от удовольствия, настороженно поджатые губы отпустила… Яркая была картинка: на лаковом черном поле нарисованы были три сестрицы, друг к дружке повернутые, в красивых одеждах, но с бледными нежными лицами, с печалью в глазах, такою же, как у самой цыганки, только добрее. Что-то кроткое и покойное было в них, как на иконах, и хотелось долго смотреть и думать — о чем, он сам не знал, но думать надо было… И они смотрели, ему тоже хотелось, чтоб картинка эта осталась, всегда висела у них, украшая собою их дом, успокаивая, что-то такое людское утоляя в них, беспокойное, чему и названия-то нет. А цыганка, довольная успехом, все тараторила, расхваливала и божилась; и когда мать, совсем раскрасневшаяся, спросила наконец расслабленным голосом: «Скольки же?..» — та в который раз обежала рассеянно глазами избу, в недоуменье будто, и вдруг осенило ее: сделала к кровати виляющих два шага, гибко и быстро потянулась и сдернула с двух больших подушек третью, поменьше, на которой он всегда спал на печи, сунула под мышку:
— Ай, зачем деньги, сестрица, деньги подождут. Па рукам?!
— Обожди… Постой, девонька, что ж это ты так?.. — растерянно сопротивлялась мать. — Она ить не ватная — перьевая она, денег стоит. Ты, гляжу, уж больно совсем…
— А ты такую разве найдешь где? В сельпо купишь? Ай, какие вы, ничево хорошего не понимаете, хоть кол на голове теши. Вам попал холст, а вы говорите, что толст! Чево еще нада?! Бери, хозяйка, не думай, много думать будешь — ничево никогда не сделаешь, это я тебе правду говорю, истинную.
— Да как же-ть не думать, подушка — она ить, шутка ли, все десять, а то и… Вот бери