Елена Криштоф - Май, месяц перед экзаменами
— Так вот, Нинка тогда, если хочешь знать, решила оба варианта. Она из-за принципа не дала тебе шпаргалку. Понимаешь — из-за принципа, лопух. А ты на принципы ее плевать хотел…
Виктор молчал.
— А свою контрольную она не сдала, чтоб ты не один глазами моргал своими слепыми.
Виктор молчал. Впрочем, я тоже молчал. Только Ленчик говорил и говорил. Кулаки у него были сжаты, а взгляд такой недобрый, какого я за ним никогда не замечал, не предполагал даже. Я смотрел на Ленчика, и мне представлялось: только он замолчит, как тут же рванется на Виктора с этими самыми своими кулаками и замолотит куда попало. Потому что хотя у Шагалова и были тоже свои собственные принципы, но лопается же всякое терпение.
Только тут Виктор вдруг, разом повернувшись и махнув рукой, побежал от нас вдоль всей улицы, так что мы долго еще могли его видеть.
Он бежал не легким, спортивным своим бегом, а заплетаясь. Рубашка до того жалко провисала у него между лопатками, и вообще я никогда не узнал бы его со спины, даже точно сказал бы, что это не он.
Мы стояли, молчали.
Потом я сказал:
— Давай к Рыжовой.
Само собой, надо было к Рыжовой. Потому что если судить по лицу, какое только что было у Виктора, становилось ясно: человек попал в настоящую беду и мало ли чего в этой беде может натворить. А Нинка…
Но Ленчик посмотрел в сторону.
— За ручку привести, чтоб она ему сопли вытерла? Ну, на это меня нет. Сам беги.
Я не побежал.
Я шел рядом с Ленчиком и, как месяц назад, когда мы возвращались с той контрольной, рассматривал Ленькино лицо. Наверное, потому что за этот месяц я много раз вспоминал Ивана Петровича, Ленчик казался мне очень похожим на отца. У меня даже появилось такое чувство, будто я вышагиваю по поселку рядом с самим «бешеным прорабом». И надо мне принимать какие-то важные решения не в наших мальчишеских, а во взрослых делах.
Глава семнадцатая, читая которую надо иметь в виду, что никто из действующих в ней лиц не знает о событиях, развернувшихся в предыдущей
Юлии Александровне хочется сесть, опуститься на широкую валкую скамью. Скамья эта, как в районном клубе бывали лет пятнадцать назад или в заводском — лет десять… Вахтер долго звонит кому-то насчет пропуска, и бурая, прореженная временем бровь стоит у него почти вертикально. Вахтер, очевидно, старается и не может понять, зачем ей завод, зачем ей пропуск, зачем ей начальник смены второго цеха. Аппарат в проходной тоже старый. Юлия Александровна упорно смотрит на этот аппарат, пока ей выписывают пропуск, будто так же, как вахтер, не понимает, зачем пришла. Стоит, опрокинувшись в свое прошлое, в котором достаточно встречалось и таких скамей в районных клубах, и таких проходных с узким окошком, с мягкими царапинами и впадинами на подоконнике этого окошка, которые нельзя замазать даже толстым слоем краски. В каждой царапине, в каждой вмятине в глубине темнеет пятно: солярка, тавот, а вернее всего, просто копоть. И вахтеры в ее прошлом были точно такие, и телефонные аппараты.
Когда Юлия Александровна входит из проходной во двор завода, ей кажется там необычно, неестественно солнечно. Может быть, потому, что в проходной было сыро. Одна стена даже пошла пятнами, и штукатурка внизу осыпалась, лежала неубранной кучкой. Юлия Александровна еще подумала, глядя на эту кучку уже отделившихся друг от друга песка и извести: «Всем кажется, что проходную будут ломать не через месяц или два, а завтра».
Несколько парней чуть старше Виктора попадаются Юлии Александровне навстречу. Они идут в одинаковых спецовках, прожженных кислотами, в одинаковых мятых суконных беретиках. И в лицах их заключается что-то одинаковое, во всяком случае, такое, что кажутся они первой шеренгой колонны, а не просто спешащими в столовую. А может быть, не в выражении лиц дело, а в том, что шагают они слишком размашисто, крупно?
Юлия Александровна смотрит на них, как бы вспоминая что-то, и прибавляет шагу. До проходной все представлялось ей очень просто: она войдет, набросив на лицо легкую снисходительную улыбку: «Решила навестить. Не странно ли — жить рядом и ни разу не поговорить толком. За все полтора года».
«Лучше позже, чем никогда, — скажет он и пойдет ей навстречу. — Лучше позже, чем никогда, Юленька».
Конечно, он может сказать не те слова, которые приготовила ему Юлия Александровна. «Нет, не странно, — может сказать он. — Отнюдь не странно. А вот странно, что со своей просьбой ты примчалась ко мне. У тебя ведь просьба, Юленька?»
Юлия Александровна, как будто уже услышав этот вопрос, на секунду прикрывает веки: «Просьба».
Но когда она входит к нему в кабинет, Алексей Михайлович, подняв голову от пустого дощатого стола, точно и быстро спрашивает совсем по-другому:
— Что-нибудь случилось с Виктором?
Нет, Юленькой он ее не собирается называть. И подниматься, спешить навстречу ей он тоже не собирается. И Юлия Александровна садится на краешек стула, неловко поджав ноги, как садятся обычно люди, забежавшие на минутку и не очень уверенные, что им рады.
Она отлично видит, как выглядит со стороны. Ей самой противно, но исправить она уже ничего не может. Может только с тоской и злостью чувствовать внезапную тяжесть своего тела я эту новую, неподатливую кожу туфли, которая, как живая, вгрызается ей в ногу и только добавляет неловкости, потому что, господи, должна же была она все-таки думать, когда выбирала именно эти туфли сегодня утром.
— Так что же с Виктором? — переспрашивает Алексей Михайлович.
— Не знаю. Вчера вечером с ним что-то произошло. Вернее, дней пять назад. Он не спал всю ночь, а вчера…
— Дней пять, — повторяет Алексей Михайлович, и по глазам она видит: он отсчитывает дни, возвращаясь назад.
Крупные, твердые руки его очень спокойно лежат на столе, касаясь друг друга пальцами. А стол дощатый, какой-то странный в своей обнаженной опрятности. Будто он не на заводе стоит в конторке начальника смены, будто на нем сейчас тесто месить станут.
Юлия Александровна тоже кладет локти на стол, и вдруг прошлое не обступает ее, а обрушивается на нее, как водопад или, по крайней мере, как сконцентрированный кусок ливня из водосточной трубы. Обрушивается, отнимая дыхание, голос.
…«Ты, конек вороной, передай дорогой, что я честно погиб за рабочих…» Тогда была река, и они пели, сидя над рекой, спустив ноги с обрыва. Вернее, не пели, распевали во весь голос и без всякой задумчивости. Хотя река была задумчивая, и поля вокруг были задумчивые, и полоска леса… Но об этом Юлия Александровна догадалась позже. А тогда они пели совсем не задумчиво. Они были уверены: если случится, они сумеют погибнуть за рабочее дело. Но потом они еще воскреснут, и вся доля счастья, какая им положена, все равно мимо не пройдет, они ее получат сполна.
«Ты, конек вороной, передай дорогой…» Она слишком рано поверила, что он погиб за рабочих… Ему подходило погибнуть за рабочих, за правое дело. Так же, как Антонову подходило вернуться живым. Живым победителем. А что подходит ее сыну?
Ведь она явилась сюда ради сына, и никогда даже в голову ей не могло прийти, что эти двадцать с лишним лет так охотно отступят, открывая ей те времена, когда она гуляла в тощем городском саду с пареньком в спортивных резиновых тапочках и куцем диагоналевом пиджачке.
Холодная вода хлюпала у них под ногами. На апрельском ветру не спеша просыхали голубоватые от сырости бетонные статуи.
Они стояли в два ряда друг против друга, эти статуи: колхозница с курицей в руках, летчик в шлеме, девушка, укладывающая стропы парашюта, а тот выдулся пузырем. Дискобол, еще одна девушка — с ракеткой, футболист. Что-то наивное было в их расположении, в том, что не догадались растерять их по аллеям, собрали всех вместе. Наивны и не слишком красивы были их толстые ноги, их грубоватые тела. Но тогда это не замечалось. Говорили даже, что одна из бетонных девушек похожа на нее, Юльку, та, с парашютом.
Шло время, когда считалось, что девушка прежде всего должка быть хорошим парнем. Юлька и была хорошим парнем. Это в ней ценили особенно, из-за ее красоты. Словно ей предлагали скидку, поблажку, а она отказалась, но только наступит час — будет прыгать с парашютом, или уйдет в разведку, или. Она сама о себе тогда тоже думала так.
Все получилось иначе. И вот она сидит, беспомощно выложив руки на колени, и голос у нее тусклый, какой бывает, когда заранее знаешь, что просьба твоя обречена на неудачу.
— Я думаю, что-то случилось в школе. Пять дней назад он пришел очень поздно, но, очевидно, прямо из школы, с книгами. И до утра у него горел свет, я слышала, он не ложился… Я подумала, может быть… Я хотела бы… — Голос у Юлии Александровны ломкий, хрусткий, сейчас оборвется.
В самом деле, она бы хотела, она многое хотела бы. Например, она хотела бы сообразить, как ей обращаться к этому человеку с крупной, тяжелой головой и внимательными глазами. Не Лешей же его назвать, в самом деле.