Магдалина Сизова - «Из пламя и света»
— Мне нравится эта акварель с видом какого-то ущелья, вероятно, кавказского, — сказал Юрий Петрович, — но не увлекайся, мой друг, чрезмерно воображением. Вот когда ты приобретешь уверенность в линии и чистоту красок — тогда рисуй от себя. А пока надобно тебе, Мишенька, всегда иметь перед собой натуру.
— Так же мне и Солоницкий говорит. Он запретил мне пока рисовать свое.
— А это что такое? Это ты откуда срисовал?
Юрий Петрович вынул из папки карандашный рисунок, изображающий ребенка, протянувшего вперед руки.
— Вот это, мой друг, прекрасная работа!
— Вам нравится? Солоницкий тоже был доволен рисунком. Это называется «Ребенок тянется к матери». Ежели вам нравится, папенька, возьмите его себе! Это я скопировал.
— Очень нравится. Благодарствую, мой друг. А это что? Стихи? Уж не твои ли?
Юрий Петрович, улыбаясь, смотрел на вспыхнувшее лицо сына.
— Ежели это твое, непременно покажи.
Миша смущенно смотрел на листок, который Юрий Петрович держал в руке.
— Это еще не совсем кончено, папенька, — проговорил он наконец. — Лучше я прочту вам другое…
Ожидая в эту зиму приезда отца, он твердо решил показать ему свои стихи. Но, конечно, не эти… Не эти, где было так много непонятной ему самому печали… В них он пытался передать мысли или, вернее, чувства, которые — он знал это — огорчат Юрия Петровича и которых он так и не смог бы ему объяснить.
— Нет, мой друг, нет, не лишай меня этого удовольствия. Как же ты говоришь, что не закончено? Вот и черта в конце и твои инициалы. И название такое… примечательное: «Молитва».
— Право, папенька, лучше я не буду вам этого читать.
— Тогда позволь, mon petit, я сам прочту, а ты меня поправляй, ежели я где-нибудь не так разберу. Я хочу знать все, что тебя занимает и волнует.
Юрий Петрович поднес листок к близоруким глазам и начал читать довольно бегло:
Не обвиняй меня, всесильный,И не карай меня, молю,За то, что мрак земли могильныйС ее страстями я люблю;За то, что редко в душу входитЖивых речей твоих струя;За то, что в заблужденье бродитМой ум далеко от тебя…
Юрий Петрович читал все медленнее:
За то, что лава вдохновеньяКлокочет на груди моей…
Он прочел эти слова и посмотрел прямо перед собой в каком-то удивлении.
— «Лава вдохновенья…» — повторил он с тем же удивлением. — Как это… странно сказано! Неужели же?.. — Он не договорил и снова приблизил листок к глазам.
За то, что дикие волненьяМрачат стекло моих очей;За то, что мир земной мне тесен,К тебе ж проникнуть я боюсь,И часто звуком грешных песенЯ, боже, не тебе молюсь.
— Я верно читаю это, Мишенька?
Миша молча кивнул головой.
— Странно… Удивительно! — пробормотал Юрий Петрович и медленно, слово за словом, точно не веря своим глазам, прочитал поразившие его слова:
Но угаси сей чудный пламень,Всесожигающий костер,Преобрази мне сердце в камень,Останови голодный взор;От страшной жажды песнопеньяПускай, творец, освобожусь…
Юрий Петрович остановился и, опустив руку, посмотрел на Мишу.
— Друг мой, — проговорил он с трудом. — Как же это… как же это? Ведь тебе только пятнадцать лет… И я не знал… и никто не знал… твоих мыслей! Я не знал того, что ты чувствуешь! Ведь это… это почти страшно…
Он замолчал, и оба молча посмотрели в глаза друг другу — отец и сын.
ГЛАВА 16
Когда по окончании уроков почтенный пансионский швейцар сообщал ученику Лермонтову, что «их ждут в вистибуле», Миша весело сбегал по широкой лестнице в нижний этаж. Он издали различал фигуру отца, стоявшего обычно в стороне, у окна. На его оклик отец быстро оборачивался, и веселость слетала с лица Миши.
Юрий Петрович был печален, и выражение какой-то растерянности и внутренней борьбы, лежавшее на его лице, не раз пугало Мишу.
Взглянув на это омраченное лицо с плотно сжатыми губами, он уже знал: опять был спор с бабушкой.
Мише часто казалось, что он мучается за всех троих: за бабушку, которую одна мысль о возможности расстаться с ним повергала в отчаяние; за отца, который с каждым годом тосковал по сыну все больше; и за себя — и от разлук с отцом и от сознания, что он является виновником мучений двух горячо любимых им людей, одному из которых неизбежно должен причинить горе.
Всячески стараясь развлечь отца, он водил его по людным улицам, где вокруг них шумела толпа, но оба никак не могли отогнать от себя мысли о скорой разлуке и становились все молчаливее. Миша представлял себе, как, войдя в комнаты, снова застанет бабушку с заплаканными глазами, с красными пятнами на щеках (так случалось все чаще). Отец думал свою думу… В этом году истекал срок условию, которое поставила бабушка ему еще в Тарханах, когда Миша был совсем маленьким. Осенью ему исполнится шестнадцать, и он должен выбрать, с кем из них он будет жить…
Тяжелое безмолвие воцарялось за столом в часы обедов и ужинов. Некоторое оживление вносил только мистер Виндсон. Он ничего не замечал и с самым любезным и непринужденным видом начинал рассказывать Юрию Петровичу до ужаса всем надоевшую историю об одном из Виндсонов, имя которого было занесено в скрижали английской истории.
Юрий Петрович с видом благосклонного и внимательного слушателя слегка склонял свою голову. Но Миша прекрасно видел, что на самом-то деле Юрий Петрович даже не слышит мистера Виндсона. Не слышит его и бабушка, опустившая глаза в свою тарелку.
* * *В тот день он напрасно прождал своего отца после уроков. Юрий Петрович за ним не пришел.
С тревожным сердцем подходил он к дому. Вот освещенные окна бабушкиной комнаты. В остальных темно. Он быстро пробежал переднюю, пустую и темную столовую и остановился. За плотно закрытой дверью слышались два взволнованных голоса. Он с силой рванул дверь и вошел. Отец сидел в кресле, закрыв лицо обеими руками. Напротив него, припав седой головой к холодной стене, на которой висел портрет его матери, беспомощно рыдала бабушка.
— Машенька, Машенька, — бормотала она сквозь слезы, — его отнимают у меня, отнимают! Что же мне делать? Боже мой!..
Юрий Петрович отнял руки от побелевшего лица и, не глядя на бабушку, сказал:
— Я не отнимаю его, нет. Пусть решает сам. Пусть сделает выбор: вы или я.
Бабушка подняла голову и увидала Мишу.
С минуту длилось тяжкое молчание.
Потом Юрий Петрович сказал вставая:
— Выбирай, Мишель. Ты все понимаешь теперь.
Он сказал это громко и отчетливо, но губы его дрожали.
— Мишенька, — говорила, задыхаясь, бабушка, — не бросай ты меня, одинокую, на старости лет! Неужели ты меня покинешь?
— Решай, Мишель. В последний раз… — Юрий Петрович ломал белыми пальцами коробку, которую держал в руке. — Ты достаточно одарен для того способностями ума, и у тебя доброе сердце.
Миша посмотрел на отца… потом на бабушку. В памяти его промелькнули полузабытые картины детства, ссоры бабушки с отцом… Он вспомнил тот день, когда гроза бушевала над домом и старые деревья тархановского парка так тревожно шумели сгибаясь… Ему показалось, что он опять слышит эти громовые раскаты. И точно молния вдруг ослепила его. Потом все погрузилось в темноту, и он потерял сознание.
Когда он пришел в себя, он увидел знакомые стены своей комнаты и услыхал откуда-то издали голос доктора:
— Ничего, ничего. Просто небольшое нервическое потрясение. Это пройдет бесследно. Пусть полежит денек-другой, вот и все.
Бабушка тронула его лоб.
— У тебя не болит голова, дружок мой? — виноватым голосом спросила она.
У Юрия Петровича тоже был виноватый вид. Он наклонился над сыном и прошептал:
— Прости меня, Мишенька, прости! Полежи покойно два дня, а я уеду и скоро вернусь. Непременно вернусь! — Он тихонько погладил его волосы и еще тише добавил: — Благодарю тебя, бесценный друг мой, за любовь твою ко мне и нежное ко мне внимание, которое я мог замечать, хотя и лишен утешения жить вместе с тобой.
И, поцеловав сына, он встал, на цыпочках вышел из комнаты и тихо закрыл за собою дверь.
Миша не спал до глубокой ночи. Он слышал, как уезжал его отец, как хлопали внизу двери и что-то взволнованно говорили друг другу какие-то голоса.
Он лежал неподвижно.
Опять в бурю и темень, как в дни его детства, уехал его отец… Опять один!..
ГЛАВА 17
Как раз в трудные дни после отъезда Юрия Петровича к ним приехал из деревни Раевский.
В воскресенье Миша сидел за своим столом. Раевский, мягко ступая, подошел к столу и заглянул через его плечо.