Владислав Крапивин - Наследники (Путь в архипелаге)
Беглецы побрели обратно. Покорно так, с опущенными головами. «Любитель животных» зажимал пальцами разбитый рот.
Эта чужая покорность опять доставила Гошке удовольствие, хотя сам он был, можно сказать, в плену.
— Что, Копчик, схлопотал от мальчика? — сказал здоровяк. — Сколько я вас учил: не ловитесь на обманчивую внешность…
Гошку осенило. Иногда, в решительные моменты, на него снисходило этакое вдохновение. Он поднял рубль и вложил в ладонь приятелю Копчика. Потом спокойно сказал здоровяку:
— Они сами виноваты. Попросили бы по-человечески, мне не жалко… — Вынул отглаженный платок, протянул Копчику: — Возьми, а то майку закапаешь…
Копчик — смуглый, костлявый, злой — не оценил Гошкиного жеста. Платок отшвырнул, процедил сквозь перемазанные кровью пальцы… Впрочем, что процедил, повторять не стоит. Японец беззвучно засмеялся, показав очень крупные зубы. Здоровяк посмотрел на Копчика с жалостью, а у Гошки спросил:
— Ты, видать, не из здешних мест?
— Почему? — Гошка постарался улыбнуться ясно и безбоязненно. — Я вон там живу, на Тургеневской… Это я с мамашей на югах был, загорел не по-здешнему.
— Я тебя, сволочь, разукрашу совсем не по-здешнему, — плюясь, пообещал Копчик. — Попомнишь, фраер…
— Слова-то какие… — сказал здоровяк. — Ты его, Копчик, не разукрасишь. Ты с ним, хороший мой, помиришься. Потому что сейчас мальчик пойдет с нами. Надо ему ногу промыть, а то зараза всякая… Ты, Копчик, зубы-то, небось, от рожденья не чистил.
Все посмотрели на Гошкино колено, перемазанное своей и чужой кровью. Молчаливый Японец наконец заговорил:
— Боба, куда? В «таверну», что ли? А конспирация?
— Не боись. Я человека вижу с первого раза…
К городскому парку примыкал Больничный сад. Никакой больницы там уже не было, ее давно перенесли, а старый дом разломали. И флигель в углу сада разломали, но не совсем. Остались две стены с пустыми проемами. Внутри развалин все заросло, но у одной стены сохранился крытый наклонный вход в подвал. В подвале и была «таверна» — приют для компании Бобы Шкипа (так звали здоровяка). Что за компания, какие там интересы и дела, Гошка понял сразу. Но ничуть не смутился. Он давно уже сознавал, что жизнь устроена не так, как в стихах «Что такое хорошо, а что такое плохо».
Боба Шкип был полный командир в «таверне». Все ему подчинялись без всяких возражений. Но эта подчиненность никого не унижала и не тяготила: не нравится — мотай из «таверны» (только держи язык за зубами, а то…). Но никто не уходил.
Шкип был справедливый, надежный. И весь «молодняк» в парковой округе знал, что задевать пацанов, знакомых с Бобой, это все равно, что колупать мину…
Шкип был добрый. Он любил собак и пиратские песни. Пел эти песни Эдик Лупин, Японец. Кличка у него была Кама — сокращенная от Камикадзе. Был он молчаливый, весь в себе какой-то, иногда улыбался непонятно, иногда угрюмо глядел под ноги. Но пел всегда хорошо. Гошка не знал, сам придумывает Кама эти песни или где-то берет. По крайней мере, до встречи с Камой он их не слыхал. И по том нигде, кроме «таверны», не слышал тоже.
Кама, глядя перед собой, дергал гитарные струны и очень высоким голосом пел про груженные золотом испанские галеоны, про охотников за песчаными караванами, про летучего голландца и про эскадры, плывущие по Млечному Пути. И еще вот эту:
Мы помнить будем путь в архипелаге,Где каждый остров был для нас загадкой,Где воздух был от южных ветров сладкий,А паруса — тяжелыми от влаги.
Мы шли меж островов таких различных -Необитаемых и многолюдных.То с крепостей встречали нас салютом,То с диких мысов залпами картечи.
И снова, желтый глаз луны набычив,Скрывала ночь от нас ближайший остров,Не веря, что мы можем плыть так просто —Не жаждая ни крови, ни добычи.
Мы шли меж островов и дни, и ночи,Не ведая, чего желаем сами,И кажется — тот путь под парусамиНе кончен до сих пор еще, не кончен…
После песни Кама подолгу молчал, и его не трогали.
Говорили про Каму, что он «колется». То, что он иногда глотает украдкой горсти таблеток, Гошка замечал не раз. Но однажды своими глазами увидел и то, как, притулившись в уголке, Кама достал маленький блестящий шприц и воткнул себе иглу у локтевого сгиба. Шкип тоже это увидел и быстро заслонил Каму от остальных. И сказал вполголоса:
— Камикадзе ты и есть… Хоть бы о матери подумал.
Гошка потом хмуро сказал Шкипу:
— Зачем это он? Ты не разрешай…
— Поздно. Да и вообще… каждому свое на этом свете.
Он был философ, Боба Шкип. Иногда впадал в грустно-размягченное состояние и объяснял Гошке, Копчику и другим «мышатам», что все беды на Земле из-за разницы между словом и делом. Мол, в одной старинной книге сказано, что раньше всего было слово. От него всякое начало. У всякой вещи, у всякого дела имелось точное название. А потом люди научились трепаться, пудрить себе и друг другу мозги, и слова уже ничего не значат. Самыми красивыми словами каждый умеет прикрывать все, что ему выгодно. Нету соответствия. Отсюда и пошел большой кавардак (Боба выражался несколько иначе).
— Вот возьмите, например, самое главное, — рассуждал Шкип. — То, что, по словам товарища Дарвина, обезьяну в люди вывело. То есть труд. Сколько про него кричат! Что, мол, все советские люди ударно трудятся на благо светлого будущего. И ведь правда трудятся… чтобы ударно зарабатывать. А если можно заработать совсем не трудясь — вот оно для нынешнего человека и есть светлое будущее, которое начинается сегодня…
Что-то похожее слышал Гошка и раньше, в разговорах отца с матерью. Таким, кто хотел не работать, а зарабатывать, был, например, Пестухов… А сам папочка? Он что, ради светлого будущего химичил с заграничными шмотками и вляпался на таможне? С тех пор помнит о расплате за головотяпство и сына полирует, чтобы наследничек не повторял отцовского ротозейства.
Гошка верил Бобе Шкипу, потому что ничего специально тот не доказывал, говорил спокойно: хочешь — слушай, хочешь — балдей. И еще потому, что Гошку Боба среди других «мышат» отличал и пригревал. Однажды, разомлев от безопасности и благодарности, Гошка присел к Бобе поближе, даже прислонился к плечу. И зажмурился.
— Во ластится, будто кошак, — с непонятной ревностью заметил Валька-Валет. — Сейчас замурлыкает.
— Ну и пусть, — отозвался Боба и пятерней провел по Гошкиным локонам. И Гошка, откликаясь на такое великодушие (а также назло Валету), дурашливо произнес:
— Мур-р-р…
Компания засмеялась, Курбаши снисходительно сказал:
— Кошак и есть…
Так и пошло — Кошак. Сперва в «таверне», а потом на улицу просочилось и даже в школу: «Кошак, привет!» «Кошак, тебя там Копчик из девятой школы спрашивает!» «Кошак, мопед надо? Рупь за час!» В школе, правда, прозвище не прижилось, а по подъездам гуляло. Даже мать услыхала однажды. Запереживала:
— Горик, что за глупая кличка?
Он сделал невинные глаза.
— Почему глупая? Еще в детсадике дразнили: «Гошка-кошка, Гошак-кошак».
Он научился выкручиваться. Иногда хитростью брал, а иногда нахальством. Как, например, с бутылкой.
Один раз, чтобы сделать Бобе подарок, Гошка увел из холодильника бутылку марочного портвейна. Думал — не заметят. После отцовских именин там запас еще оставался изрядный. Бутылку — с похвалами в адрес Кошака — усидели в десять минут. «Мышатам» наливали на дно стакана, по «полпальчика», — для экономии, и чтобы не разбаловались, и чтобы не закосели, и тем самым не выдали «таверну». У Гошки от глотка затеплело внутри, он размяк и снова чуть не мурлыкал. Но дома его обожгло ужасом. Отец, больше прежнего стекленея глазами, спросил раздельно:
— Где портвейн?
— Чего? — пискнул Гошка.
— Та-ак… Значит, дошел и до этой ступеньки? Где бутылка?
Гошка переглатывал и пятился.
— Что ж, пошли… — сказал отец.
Тогда Гошка завопил. Громко и от ужаса искренне:
— А я брал?! Какая бутылка?! Ты видел, как я брал?! Чуть что — сразу я, да?! Ты видел?! Ты сперва докажи, а потом лупи! Ты сам говорил: не пойман — не вор!
— Когда это я говорил?
— Сколько раз говорил!
Отец неожиданно усмехнулся:
— Ну ладно… Действительно, доказательств нет. Юридически все чисто.
— Да Мехренцевы, наверно, прихватили с собой, — вмешалась мать. — У Андрея это любимая шутка — на посошок бутылку красть…
— Ладно-ладно… — сказал отец. И ушел.
Гошка оттаял от страха, а на следующий день рассказал парням, как вывернулся от папаши. Уже со смехом. Здесь, в «таверне», было хорошо и вчерашнее казалось нестрашным.