Николай Печерский - Восемьдесят восемь дорог
После ужина я оставил всех возле костра. Было темно и тихо. Неяркий свет подымался снизу. Лица были розовые. Возле глаз притаились густые задумчивые тени.
— Ребята, сегодня была драка, — сказал я. — Вы это знаете. Про записку — тоже. Скажите честно — кто писал?
Ребята молчали, не смотрели друг на друга.
— Значит, записка с неба свалилась?
В ответ ни звука.
— Драку затеяли. Стыд и срам! Разве спор так решают! Кулаки для того, чтобы защищаться от врагов, а не колотить друзей. Согласны?
Снова никто ни слова.
— А ты, Игнат, чего молчишь? Это и тебя касается. Ты наш друг, но хулиганить мы не позволим никому.
— Я, Александр Иванович, на друзей с кулаками не лезу, — сказал Игнат. — Друзья записочки не подкидывают. Сами знаете…
Игнат замолчал. Светлые негнущиеся брови сошлись у него на переносице.
— А ты, Олим, что скажешь?
Олим пожал плечами. Он тоже не считал себя виноватым.
— Между прочим, Александр Иванович, я вам уже объяснял. Я ничего не писал.
После Игната и Олима говорить больше никто не желал. Только Подсолнух, прислонив ладонь ко рту, что-то шептал мальчишке слева и поглядывал украдкой на меня.
— Ты что шепчешь, Алибекниязходжа-заде? Говори громче. Нам не слышно.
Алибекниязходжа-заде смущенно заерзал.
— Я не шепчу, Александр Иванович. Я думаю, кто-то пошутил, а вы…
— Значит, ты думаешь, это шутка?
— Конечно, Александр Иванович…
— Кто же так неумно пошутил? Не знаешь?
— Не знаю. Может, записки вообще не было. Я ее не видел…
— Игнат, дай мне записку!
Игнат положил руку на верхний карманчик пиджака.
— Не дам. Я вам уже говорил, Александр Иванович.
— Боишься?
— Я не боюсь.
— Дай записку!
Игнат помедлил минутку, вынул записку и неохотно подал мне. На листочке из тетрадки для арифметики было написано:
«Дорогая Муслима!
Я тебя люблю. Давай с тобой встречаться».
Я взглянул на записку и сразу понял — писал ее не Олим. У Олима был круглый бисерный почерк. Я знал этот почерк до последней буковки. Записка про любовь была написана крупными острыми буквами. Она была похожа на дощатый забор с гвоздиками наверху.
Я ни слова не сказал ребятам о своем открытии. Свернул записку вчетверо и положил в карман.
Муслима проводила записку грустным взглядом и тихо вздохнула.
— Что ты, Муслима?
— Я, Александр Иванович, не знала, что так получится… Я прощаю того, кто написал. Только пускай больше так не делает, я…
Я не дал Муслиме договорить. Голос ее охрип и стал срываться.
— Нет, Муслима, так не годится, — сказал я. — Простить можно того, кто сам честно раскается. А лжецов и трусов прощать нельзя. Верно, ребята?
— Верно! Правильно! — раздалось в ответ. Кричали все: и Олим, и Игнат, и Подсолнух… Кричал вместе со всеми и тот, кто написал записку и довел Олима и Игната до драки. Теперь я мог без труда узнать его имя. Ребята писали дневники. Стоило сличить почерки — и все будет ясно. Но я не хотел делать этого. Я вынул записку, развернул ее и бросил в костер. Бумага вспыхнула синим пламенем и мгновенно сгорела.
Я подождал, пока улетел из костра и скрылся в ночи последний лепесток пепла, и сказал:
— Тот, кто написал записку и обидел Муслиму, пускай подумает. Дадим ему день на размышленье. Согласны? Не будем зря тратить время. Посмотрите, какая хорошая ночь!
Ночь была глубокая, задумчивая, будто из синего стекла. Вокруг, не касаясь травы, ходили сказки и сны нашего детства.
— Давайте споем, ребята?
Все переглянулись — шучу я или всерьез?
— В самом деле, давайте, ребята!..
Я начал песню тихим голосом, как поют всегда вечером возле костра. Ребята подтянули. Вначале робко, недружно, а потом разошлись и забыли обо всем на свете, кроме песни, синей ночи и костра. Игнат не знал слов, но, видно, и его задела эта песня за душу и повела за собой. Он подпевал нам густым мягким басом. Песня была негромкая и неторопливая, как арык в белом вишневом саду. Она была о дружбе. В каждом куплете дважды повторялось, как клятва и признанье: «ери ман, ери ман» — друг мой, друг мой.
Я лежал под деревом, вспоминал наш вечерний разговор у костра и песню о друге. Пока никто не пришел ко мне с повинной, не открыл трусливого сердца. Но я знал, что это рано или поздно случится. Добро сильнее зла. Я всегда верил и буду верить этому.
Солнце вышло из-за ветвей, залило поляну, на которой раскинулся наш табор. Надо было собираться в путь.
Портрет
Вторую часть пути мы прошли быстрее. За фисташковой рощей, где перевязывали Алибекниязходжа-заде, лежало старое пересохшее русло реки. Мы перешли его по серым, нагретым солнцем голышам и стали подыматься в гору. Справа шумело колосьями пшеничное поле, а слева, за дувалами, зеленели молоденькие, посаженные этой весной персики.
Кишлак начинался у подножья горы и взбегал вверх. Издалека казалось, будто кибитки стояли одна на другой. Гулям вел нас по узеньким, петлявшим тропкам. Когда идти дальше уже было некуда и вверху оставались только воздух и облака, Гулям сказал:
— Вон мой дед живет! Видите?
Кибитка гулямовского деда стояла у самой кручи. Она была сложена из плоских ноздреватых камней и скреплена по швам серой глиной. Дувал тоже был из камней. Над ним подымались почерневшие от дождей ворота с треугольным козырьком из досок.
— Чего же вы стоите? — сказал Гулям. — Проходите. Бобо у меня добрый. Он вас ждет.
Наклонясь, чтобы не стукнуться головой о перекладину калитки, мы вошли гуськом во двор. Тут было прохладно от деревьев, пахло теплыми лепешками и дымом очага. Дед Гуляма встречал нас у ворот. Он кланялся каждому, как взрослому, и поглаживал при этом длинную седую бороду. Когда все вошли и смущенно столпились посреди двора, бобо широко повел рукой и сказал:
— Проходите, пожалуйста, дорогие гости.
Бобо Гуляма звали Хайдаром-ота. Он пригласил нас в мехмонхону — то есть в комнату для гостей.
В мехмонхоне мебели не было. На полу был постлан палас. Вокруг лежали подушки, а в углу стояла ручная швейная машинка. На ней лежала маленькая белая рубашка с одним рукавом. Наверно, для мальчугана, который встречал нас с Хайдаром-ота возле калитки. На стене, против окон с радужными от времени стеклами, висела узенькая деревянная рамка. На грубой серой бумаге был нарисован красноармеец с маленькой клиновидной бородкой. Он был в шинели и остроконечном шлеме с красной звездой посредине.
Мы вошли в мехмонхону и сели в кружок. В центре лежал белый праздничный достархан с желтыми узорами по краям. Появился Хайдар-ота с чайником и лепешками. Он поставил чай, разломил на ломтики лепешки и положил против каждого на достархан. Таджики привыкли вести беседу за пиалой чая.
Мне было неловко, что мы пришли без спросу. Хайдар-ота почувствовал это. Он налил в пиалу чая, передал сидящему слева и сказал:
— Я слышал, вы ищете русского аскара и его друга таджика? Рахмат вам за это. Я просил Гуляма привести вас сюда. Я хочу посмотреть на людей, которые делают добро другим. Ноги мои давно ходят по земле. Я расскажу вам, что слышали мои уши и что видели мои глаза.
Я родился и вырос в этом старом доме. Глаза мои рано привыкли к дыму очага, а живот — к голоду. Я подрос и вместе с отцом пошел работать на поле Азиз-хана. Тут все было его — и земля, и горы, и небо, и даже наша жизнь. Так было в кишлаке до меня, так было при мне. Мулла, который каждый день призывал правоверных к намазу, говорил — так будет всегда.
Потом мы узнали, что в России революция. Мы взяли палки, кетмени и пошли отнимать землю у Азиз-хана. Но у нас было очень мало сил. Видите этот шрам на шее? Я не знаю, как я выжил. Старики говорят, я обязан этим аллаху. Но я думаю, это не так. Спас меня мой друг Хаким. Он перевязывал мне раны и поил молоком из рожка, как поят маленьких детей.
Моего отца посадили в зиндан — то есть в темницу. Отцу завернули за спину руки и подвесили на железное кольцо в стене. Отец мучился три дня и три ночи. Потом он умер.
Когда я выздоровел, в эту мехмонхону пришли мои товарищи и товарищи моего отца. Мы стали думать, что делать и как нам теперь жить. У нас не было оружия, не было патронов. Мы не могли одни свернуть шею проклятому Азиз-хану и его блюдолизам. Его сторону держали продажные солдаты эмира и дикие, как шайтан, басмачи. Зеленое знамя ислама пришлось по душе кое-кому за границей. Мы видели, как оттуда шли караваны. Они везли не кок-чай в пестрых пачках, не опиум и зеленую усму, которой красавицы подводят брови. В ящиках лежали патроны, в тюках — спрятанные от людского взора винтовки и пулеметы. Долго мы сидели вот тут, на паласе, думали, говорили о своей жизни. Сначала говорили аксакалы — самые древние и мудрые старики кишлака, потом дехкане помоложе. Потом, когда пришла очередь, разрешили говорить моему другу Хакиму.