Татьяна Поликарпова - Две березы на холме
И мужик ударил вожжами, прикрикнул на лошадь и нам вдогонку прокричал — видно, чтоб мы за него не волновались:
— А я недалеко! В лесничество! Доеду!
Мы еще посмеялись над разговорчивым мужиком: ишь успокоил нас: он доедет! А мы иди навстречу волкам? Но делать нечего: идти надо, хочешь не хочешь!
Хоть бы не было его, этого незнакомого мужика! Взялся на нашу голову! Он, видите ли, доедет!
Но пожалуй, ругайся теперь… «Хорошенько смотрите, о волки!» — пришел в голову клич Акелы, старого вожака волков из «Маугли», любимой моей книги. Да, то книга. А то жизнь. Здесь не те благородные, мудрые звери, что вскормили Маугли. Те ненавидели людоеда Шер-Хана — тигра, похожего на фашистов. А здешние-то волки сами как фашисты и порождение фашистов, наславших сюда этих зверей.
Может, там, на войне, они отведали человечины и теперь не боятся людей.
Где-то в ночи, среди снега таились они. Стая из семерых. Темень и время разделили их и нас. В складках снегов, в одной из лощин, за одним из кустов скользил легкий шаг гуськом, морда к хвосту впереди идущего, — созревала угроза и могла сбыться, если время наше и их совпадет в какой-то точке пространства. Если их тропа пересечет нашу дорогу в тот самый миг, когда и мы…
И мы увидели их. Гораздо дальше от того бугра, где они показались мужику на лошади. Гораздо ближе к совхозу. Уже замигал впереди темно-красный огонек в крайнем доме. И ночь от этого сразу сделалась своей — домашней, безопасной.
Как вдруг от более густой полоски тьмы, что слева от дороги (узкий перелесок, тянущийся вдоль дороги и справа, как и слева), отделилась столь же плотная тень. За ней обозначилась на фоне снега вторая… третья…
«Нет! Нет! — кричало все во мне. — Это кажется только! Это просто так!»
Но неумолимо, тень за тенью, как в связке, вытягивало за собой первое, отделившееся от леса пятно… Мы уже различали собачий профиль первой тени: морду, опущенную книзу; обрывисто резко кончавшийся круп: хвост прижат, опущен к ногам. Казалось, что стае не будет конца. Но семеро их вышло, как и говорил мужик.
Волки прошли впереди нас, пересекая нам путь слева направо. Прошли так, как представлялось: след в след, гуськом, морда к хвосту, впереди идущего. Они показались огромными — с доброго теленка. Ужас стоял над полем, пока они шли бесконечной цепью. Молчаливый, беззвучный ужас сковал тучи на небе, звезды за тучами, луну, снег на поле и озимь под снегом; скрутил руки деревьев узлами; сгустил воздух; остановил дыхание у шестерых на дороге. Все ждало: быть крови и крикам или уйдет мгновение и канет в прежней тишине. И ушло. Неслышным волчьим шагом. Мы даже не увидели волчьих огней, волчьих лунных глаз, которые, говорят, лишают воли их жертвы. Наверное, стая имела цель, а не просто рыскала в поисках чего попадет. Там, за правым перелеском, была совхозная свиноферма. Видимо, туда волки правили свой бег. А может, они не осмелились напасть на нашу стаю. Тоже немало — шестеро, тоже гуськом, да тем более вблизи жилья и огня. Так, словно, возвращаясь из обморока, оживали наши мысли.
Как странно: когда появились волки, никто из нас не вскрикнул. Только впереди идущий Степа попятился назад, а те, кто был сзади, подались вперед, и все мы оказались сбитыми в тесную кучку. И все-таки я ощущала себя одной-одинешенькой в поле и — нагой.
Мы пришли домой в шесть часов вечера. А мне показалось, что прошла целая жизнь.
— Ну а если б вы знали, что все это вам предстоит пережить, — спросили меня дома, после того как отругали за самовольство, — пошли бы вы тогда?
— Еще бы! Если б знали, что все так кончится, тем более пошли бы! Самое-то страшное, когда не знаешь, что будет. Встретишь — не встретишь. Нападут — не нападут…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
На холме средь желтой нивы…
Я на той же дороге, что и год назад, что и в тот зимний вечер, когда мы встретили лосей, а потом волков. Та же дорога, да я уже не та. В том сентябре ехала со страхом и грустью, а сейчас, пожалуй, с нетерпением больше, чем с грустью.
А страха и вовсе нет. Только любопытство: как-то все будет?
Наша легкая телега с поклажей мягко постукивает, погромыхивает; мерно, как заведенная, перебирает ногами неутомимая Пчелка. Мы пятеро — четверо девчат и один мальчишка — обсели телегу по краям, свесив ноги. Лены и Энгельса с нами нет. Летом они переехали в другой совхоз, куда еще зимой отправился их отец. А к нам в совхоз прибыл новый директор, но у него детей не было. Зато с нами теперь едет Зульфия, моя старая подружка.
Завтра в школу. После лета, после каникул. Ребята наговорились, теперь все молчат. А я встречаю своих знакомых — две березы, что вдали от дороги. Они одни в чистом поле, на самом высоком холме окрест, за Глубоким оврагом.
— Ау-у! Березы! Прямая и кривая! Привет вам! Мы едем!
Березы тонкие, еще не застарелые. Одна — прямая, повыше, с нежно-струистыми ветвями-прядями. Вторая — кривая, изогнутая, ствол ее дал петлю вбок, будто ринулась она в сторону, да передумала и потянулась обратно к сестре-соседке. И когда пошла березка снова вверх, то уже не прямо, а клонясь к сестре, будто ища у нее опоры.
В прошлом году, когда заметила их впервые, они были просто березы, просто деревья.
Потом к ним привыкла. А теперь, спустя лето, в последний день августа, увидев их знакомые силуэты, поняла вдруг: они мне родные. И не то чтоб подумала, а, скорей, почувствовала, что, будь они обе прямоствольные, не такой показалась бы и вся картина вокруг: полого подымающиеся и плавно нисходящие увалы, то серовато-золотистые — жнивье, то вспаханные под зябь — влажно-черные или бурые, а больше зольно-серые в рыжеватых подпалинах, кое-где как ржавчиной-медянкой тронутые пятнами всходящей озими.
Я как-то вдруг очень остро поняла, не будь здесь моих двух берез или будь они обыкновенными, эти места сделались бы неразличимыми, не моими; и небо осталось бы без того особенного выражения, которое есть у него только здесь, только над здешними полями. Что бы тут в этом небе ни творилось: громоздились ли башни кучевых облаков или тянулись длинные «кошачьи хвосты», позолоченные закатом; стояло ли лазурное вёдро или серыми плетьми хлестал поля дождь из низких распухших туч, — неизменным знаком родства метили небо мои березы.
Они были главной приметой над моей дорогой, как раз на полпути от дома до школы. От школы до дома.
Березы вдали от дороги. Далековато. Но кажется мне, что я вижу, как раскачиваются гибкие пряди, как поворачиваются на четырехгранных гибких черешках сердцевидные, зазубренные листочки; вижу крохотные почки, притаившиеся до будущей весны. Вот интересно: весь год они живут, листья лета, которого еще нет. Сидят за пазухой у нынешних листочков, в основании их черешков, почти что и не заметны. Как сжатые, спрессованные пружинки, они терпеливо ждут своего часа, набираясь сил, чтоб враз распрямиться, брызнуть зелеными каплями, превращая и саму березу-мать и все вокруг в зеленый праздник, в летнюю красу.
— Здравствуйте, березы! Мы едем!
Десять километров дороги от совхоза, где мой дом, до села Пеньки, где я учусь, как коромысло, соединяющее два полных, равных по тяжести ведра. И березы в вершине коромысла.
Если б кто мне сказал год назад, что я так буду говорить о Пеньках! Уравняю их по важности с домом! Я б хохотала над тем человеком, как над круглым балбесом.
А нынче — хороший начинается год! Все больше людей возвращается с войны (конечно, раненых). Вернулся и отец Зульфии, дядя Фаттых. У него одна нога стала покороче другой и совсем не сгибается в колене. Это оттого, что он вернулся, мы будем жить вместе с Зульфией. Прошлую зиму она училась далеко от дома, в поселке, где жили ее родственники. И даже на воскресенье не могла приезжать домой.
А дядя Фаттых захотел, чтоб теперь вся семья была в сборе, он один наскучился и очень любил Зульфию, хотел, чтоб она хоть по воскресеньям бывала дома. И еще он знал, что нам вдвоем с Зульфией будет хорошо.
«Друг, — говорил он, — половина твоей души. А может, и больше».
Сейчас половина моей души сидела рядом со мной на телеге и болтала маленькими ножками, посматривала черненькими, умными глазками. Слушала, как девчата поют любимую песню Лены Ахтямовой:
Вдыхая розы аромат,Тенистый вспоминаю садИ слово нежное «люблю»,Что вы сказали мне тогда…
Лены нет, а ее песня осталась. Я вслушиваюсь в знакомые слова: это странное слово «любовь»… Я чувствую, оно стало больше моим, чем Ленкиным, и больше моим, чем песенным. Оно (наверное, вместе с мелодией) почему-то рождает тоску в моем сердце, тоску и сожаление неизвестно о чем. И это оно — или вся песня? — соединяет сейчас меня со всем, что только вижу я вокруг, — от высокого купола неба до мелькающих перед глазами копыт Пчелки и дорожной пыли, оседающей на бурьяне. И оттого, что так много обнимает глаз, и слышишь сразу так много — и песню рядом, и тишину вдали, и говор ребят, тележный стук и дыхание лошади, пофыркивание ее, — и чувствуешь запахи — от леса, от пыли, сена, колесной мази, и дегтя, и лошадиного пота, и осенний пресный запах поля: земли и словно бы раздавленной травы; оттого, что так много всего соединяется с песней и со словом «любовь», что и не вместишь в одно-то свое сердце, в одну себя, — оттого, кажется мне, так трудно сердцу терпеть нежность ко всему сразу. Ведь огромный простор вокруг! И одно есть средство как-то заглушить в себе это непонятное сожаление обо всем, и тоску, и нежность — запеть вместе со всеми и тем самым присоединить себя и к полю, и к небу, и к лесу, и к ребятам. Заглушить, но не избавить…