Мария Прилежаева - С тобой товарищи
— Когда у Надежды Димитриевны разбился вольтметр, ребята решили сделать новый прибор. Все согласились, чтобы прибор сконструировал я.
— Кроме тебя, никто не сумел бы его сконструировать?
Вопрос задан был из президиума. Саша оглянулся. Он не знал, кто тот человек, который сидел рядом с директором. Его коричневые глаза смотрели прямо и чуточку жестко.
Саше не дали ответить. Из рядов семиклассников раздались голоса:
— Конечно, сумели бы! Юрка Резников сделал бы!
— А Ключарев?
— И Гольдштейн!
— Я!
— И я!
Резников звякнул колокольчиком:
— Продолжай, Емельянов.
— Я принес вольтметр… и ребята хотели подарить его от класса. А я думал, он мой… Я хотел сам, один. Мы поссорились. Ребята ушли. И я вижу, все пропало. Тогда мне стало безразлично.
В рядах семиклассников словно бомба взорвалась.
— Тебе безразлично? А Надежде Димитриевне как?
— Не соглашался бы, без тебя могли сделать!
— У Резникова материал весь забрал и прославиться вздумал!
А Петровых грустно вслух рассуждал:
— Ведь вольтметр не только для нас — для всей школы!
— Я не думал! — пытался оправдаться Саша.
Но Резников его перебил:
— Не думал? Стукнуть бы тебя раза два, чтобы думал!
Однако Юра тут же вспомнил о своих председательских обязанностях и, подняв над головой колокольчик, объявил, что если не перестанут шуметь, закроет собрание.
Резников вошел в роль. Ему нравилось быть крутым председателем.
— Говори, — разрешил он, увидев протянутую руку.
Ключарев поднимался на сцену. Саша сходил. Они встретились на ступеньке и секунду смотрели друг другу в глаза. И Саша опустил голову и, глядя под ноги, быстро пошел на свое место.
Слова Ключарева настигали и гнали его.
Со сцены Борис казался узким и длинным, как восклицательный знак. Его ломкий голос подростка часто ему изменял: неокрепший басок перебивался тончайшим мальчишеским дискантом.
— В нашем классе ребята любят Гладкова и Емельянова. Емельянов веселый. Ребята с ним дружат. Но ведь сейчас мы принимаем их в комсомол. За Гладкова все поднимут обе руки, его уважают. Гладков не старается выставлять себя на первое место, самое главное для него — комсомольская честь. А ты, Емельянов?
Борис замолчал. Вспоминая ссору Емельянова с классом и ту обиду, которую он пережил на уроке за ребят и себя, за Надежду Димитриевну, он вскипал гневом. Ему хотелось хлестать Емельянова резкими и злыми словами. Но он приучался быть сдержанным, этот серьезный худенький мальчик, который волю считал самым высоким человеческим качеством. И он заставил себя продолжать речь спокойно, не сводя с Саши прямого, твердого взгляда.
— Мы, весь класс, дали тебе поручение. Я был уверен, что ты отнесешься к нему как к комсомольскому поручению. Я не догадался тебе об этом сказать. Но зачем говорить? Разве можно делить пополам свою жизнь: вот я комсомолец, а сейчас я просто Саша Емельянов? Нельзя! Настоящий комсомолец не может жить двойной жизнью.
Почему все наши ребята загорелись желанием сделать вольтметр? Потому что мы любим Надежду Димитриевну. Мы хотели, чтоб она увидала, как ребята ее уважают и как благодарны за все, а потом мы непременно сказали бы, что вольтметр сделал ты. Все равно мы открыли бы. Мы только хотели, чтоб Надежда Димитриевна поняла — не один человек о ней позаботился, а весь класс. Вот чего мы хотели добиться. А Емельянов? Чего ты добивался?
Когда я позвал ребят на пустырь, чтоб обсудить, как нам выручить Надежду Димитриевну, я думал — мы, комсомольцы, должны всегда итти впереди, должны первыми начинать всякое важное, полезное дело. И потому мы все радовались, что ты согласился делать вольтметр. Но ты не понимаешь, должно быть, что такое комсомольская гордость и честь. Сорвалась твоя слава, и ты украл у ребят и Надежды Димитриевны радость. Ты сам признался, что тебе стало все безразлично. Тебе не важно общее дело, а важно свое. Мы это видели. Ты индивидуалист. И если представить… вдруг с нами случилась беда? Как ведут себя индивидуалисты в беде? Они спасают сначала себя, а не общее дело, не народ. И… я против того, чтоб индивидуалистов принимать в комсомол. Емельянов не заслужил комсомольского билета. Он до него еще не дорос. И я против.
Ключарев сказал и ушел. В зале воцарилось молчание. Многие тайно мечтали о том, чтобы все оказалось ошибкой. Сейчас она разъяснится, тогда можно спокойно и весело проголосовать за Емельянова, о котором все говорят, что он неплохой парень.
— Выступайте, ребята, — убеждал председатель.
У него был растерянный вид — собрание становилось не очень обычным, атмосфера сгущалась. Теперь Юра завидовал своим одноклассникам, которые дружно и тесно сидели внизу, у сцены. Он стоял один на глазах у ребят и учителей, щеки его краснели. Ни с того ни с сего Юре пришла в голову вовсе несуразная мысль. Вдруг кто-нибудь скажет: «Давайте заодно с Емельяновым и нашего председателя обсудим. Настоящий ли он комсомолец?» В сущности, так оно и получалось. Обсуждали Емельянова, но говорили не только о нем.
Комсомольцы выступали один за другим. Они учились в разных классах, многие плохо знали Емельянова, но слова Ключарева слышали все, после них говорить хотелось о том, каким должен быть комсомолец — на войне и теперь, в жизни, в школе. Из всех речей вытекало: нельзя принимать в комсомол человека, если он накануне приема забывает о комсомольском долге и чести и в припадке тщеславия срывает общее дело. Казалось, Сашина судьба была решена.
Вдруг поднялся Костя Гладков. Он не мог заставить себя выйти на сцену и стоял рядом с Сашей, тяжело дыша, с беспокойно блестевшими глазами.
Кудрявцев наклонился к председателю и что-то спросил.
— Друг Емельянова, — отвечая секретарю райкома, громким шопотом, почти на весь зал, объяснил Юра Резников.
Костя густо покраснел:
— Если друг, значит нельзя выступать?
— Нет, почему же? Напротив, — спокойно возразил Кудрявцев.
— Вот я и говорю, — начал Костя.
— Что ты говоришь? Пока не слыхали! — крикнул какой-то насмешник.
Костя сразу смешался.
— Если вы думаете, что я из-за дружбы хочу защищать… — сказал он, ужасаясь тому, что теряет ход доказательств. — Я принципиально считаю… Ну да. Саша мой товарищ. Я знаю, он будет настоящим комсомольцем. Мы с ним вместе готовились. Я все его убеждения знаю. Если бы Емельянов был плохой человек, никто и дружить с ним не стал бы. — Костя сел и махнул рукой. — Провалил! — шепнул он с горечью Саше.
Но в это время на сцену вышел новый оратор.
— Сеня Гольдштейн! — толкнул Костя Сашу.
Саша не поднял глаз.
— Товарищи! — откашлявшись, сказал Сеня Гольдштейн.
По рядам семиклассников прошел легкий шум. Грозно сведя над переносицей брови, привстал Юра Резников, и его шумные одноклассники послушно утихли.
— Я хочу осветить вопрос с другой стороны, — солидно заявил Сеня, снова покашлял и вдруг заговорил горячо и живо: — Ребята! Мы с Емельяновым сколько уж лет учились вместе, и ни разу с ним не бывало такой истории, какая случилась из-за вольтметра в субботу. Нельзя судить по одному факту. Один факт отрицательный, а другие факты положительные. Например, Саша Емельянов очень идейный, я за это ручаюсь. И смелый, тоже ручаюсь. И надежный товарищ. В субботу он просто ошибся. Я тоже иногда ошибусь, а потом разберу все по порядку и даже сам иногда удивляюсь, как могла произойти такая ошибка. И он разберется. Его надо принять.
— А кто давал Емельянову рекомендацию? — спросил чей-то голос.
Саша ответил, никто не расслышал.
Юра Резников крикнул громко:
— Кто рекомендацию дал, пусть не прячется! Пусть защищает, если давал!
Ребята оглядывались друг на друга, ища глазами, кто прячется.
Поднялся Коля Богатов, вынул из папки листок и ясно, четко, раздельно прочел:
— «Я, член ВКП(б) с 1942 года, рекомендую своего сына Александра Емельянова в ВЛКСМ. Мой сын запальчив, горяч, из-за горячности может сорваться, может наделать ошибок, но он до конца предан Родине, верен в дружбе, отзывчив на чужую беду и безусловно неспособен на ложь. Таким я знаю Емельянова Сашу четырнадцать лет. Уверена, что комсомол его сделает еще прямее, достойней и выше».
Богатов аккуратно сложил листок, не спеша спрятал в папку и молча сел.
Никто не оглянулся на Сашу, только Костя, прикоснувшись ладонью к его холодной, неподвижной руке, шепнул:
— Саша, ты смотри не заплачь.
— Я ее опозорил, — ответил Саша.
В передних рядах, словно в кукольном театре Петрушка, вынырнул плоский, рыжеватый затылок Лени Пыжова.
— Вот как мама по знакомству похвалила сыночка! Хи-хи!
Затылок скрылся среди чубатых, курчавых, лобастых голов. Потонул.
Зал вдруг взревел. Ребята топали, стучали, орали. Леня Пыжов, как черепаха, втянул голову в плечи, а на сцену великолепным спортсменским броском вскинул свое ловкое, стройное тело Чугай.