Юрий Нагибин - Избранное (сборник)
О Славе Зубкове я ничего не слышал до того самого дня, когда встретился с ним на дворовом сборище в честь двадцатипятилетия со Дня Победы. В отрочестве нас сблизило увлечение оперой, хотя поклонялись мы разным кумирам, затем пути наши решительно разошлись. Слава страстно увлекался математикой и постоянно решал головоломные задачи, исписывая мелом или куском извести тротуары и стены во дворе. Оказалось, что и прежде непонятная нам Славина погруженность в себя объяснялась тем, что в мозгу у него непрестанно роились цифры и формулы, вступая в сложнейшие и запутаннейшие взаимоотношения и требуя его вмешательства. Он искал от них спасения в спорте, в музыке, но они не давали ему разгуляться, вновь подчиняя себе.
Я же терпеть не мог математику, и мы раззнакомились настолько, что даже перестали здороваться. Слава вышел победителем первой математической олимпиады московских школьников, и все были уверены, что он станет вторым Эваристом Галуа, которого напоминал гением, молодостью и решительным характером. К общему удивлению, он пошел в технический вуз, связав себя с прикладной математикой. С тех пор я потерял его из виду…
Обнаружив Славу среди ветеранов двора, я испытал к нему большее влечение, нежели к другим друзьям детства. Быть может, за ним потянулись Павлик и Толька, которых я нес в себе, как вечную боль.
Славин облик удивил и огорчил меня. Мы все с годами стали крупнее, да и выше ростом, ведь люди растут и после совершеннолетия, а он усох, укоротился – какой-то старый мальчик, чуть надломленный в пояснице, худой, с вылущенным лицом. Единственный из всех он пришел в военной форме. Китель сидел на нем мешковато, фуражку он держал под мышкой – был очень жаркий день, – и его короткие серые волосы казались не поседевшими, а увядшими. Типичный отставник, приплывший в тихую гавань «без славы и без злата», определил я его для себя. Правда, такое впечатление он производил лишь издали. Когда нам удалось сойтись, Славин образ усложнился. На его погонах были крупные генеральские звезды. Инженер в генеральском звании – это вовсе не капитан Копейкин, каким он мне привиделся. И весь его облик читался теперь иначе. Он мог позволить себе донашивать старую форму, потому что внешний вид не играл для него никакой роли. Он приехал прямо с работы, это чувствовалось по утомленному дыханию, теням под глазами, седоватой щетине, проступившей на худых щеках и подбородке, пятнышкам чернил на бледных пальцах. Его «непарадность» можно было в равной мере счесть и трогательным доверием к старым друзьям, и чуть барственной небрежностью человека, привыкшего к тому, что он не подлежит обсуждению.
Я спросил его, помнит ли он о нашем былом увлечении.
– Да, конечно, – ответил он с той мгновенностью и точностью отзыва, что отличало его в детстве, но без всякого тепла.
– А в оперу ходишь?
– Нет! – Он улыбнулся. Усохшее лицо его пошло морщинами. Улыбка сразу погасла, но кожа долго не могла разгладиться. – Давным-давно перестал. Не на кого молиться.
– Разве нет хороших певцов?
– Хорошие есть, богов нет.
– Какое же твое хобби?
– Детективные романы на английском языке. Я подсчитал: каждый автор располагает от тысячи до полутора тысяч слов – как раз по мне.
– А не скучно?
– Ничуть. К тому же полезно. Мне английский нужен. Литературная макулатура помогает поддерживать форму.
– А по-русски ты совсем не читаешь?
– Ты, видимо, хочешь спросить, читал ли я тебя? Нет. Но я не читал и других современных писателей, если они существуют. Не хватает времени. – Вдруг он резко обернулся, и чуть отмякшее лицо его жестко подобралось. – Какой вздор! – громко сказал он своим тоже словно похудевшим, с неприятными, стеклянными нотками голосом, заменившим прежний юношеский басок. – Какой пошлый вздор ты несешь!
Это относилось к Любке Кандеевой, и я сразу вспомнил то, что безотчетно воспринимал слухом во время нашего разговора с Зубковым. В скверике посреди двора, как и тридцать лет назад, играли дети, и Любка Кандеева выразила надежду, что этих детей помилует война и все другие невзгоды, столь щедро выпавшие на долю нам. Мы только что отправили письма родителям погибших ребят: Павлика, Тольки, Арсенова, Бориса Соломатина, видимо, это и подтолкнуло Любку высказаться.
– Когда люди избавятся от всякой опасности… когда им не нужно будет выбирать, они перестанут быть людьми, – закончил Зубков.
Возникла неловкость: сентиментальная и непритязательная фраза Любки не требовала такой серьезной отповеди. Сама Любка даже не поняла, за что он на нее накинулся.
– Да разве я что говорю? – захлопала она глазами, а когда Зубков отвернулся, добавила с сердитой обидой: – Подумаешь, уж и сказать ничего нельзя!..
На долю Любки выпала довольно обычная и совсем невеселая женская судьба. Первого мужа она потеряла во время войны, работала на фабрике, растила ребенка, потом вторично вышла замуж – за пьяницу, обманывая себя надеждой, что в семье он перестанет пить, родила двойню и тащила тяжкий семейный воз, не жалуясь и не претендуя на сочувствие. Почему же никто из нас не заступился за Любку, почему Славина выходка осталась без ответа? Мне кажется, мы смутно почувствовали, что он говорит о чем-то таком важном для себя, чего сейчас лучше и не касаться.
После своей вспышки Слава как-то выпал из общения. К нему обращались – он отвечал коротко и ясно, так коротко и ясно, что продолжать беседу уже не хотелось. Сам разговоров не заводил, лишь приглядывался – серьезно и внимательно – к окружающим. Он фотографировался вместе со всеми в дворовом скверике, у винных подвалов, в «саду» старухи Высоцкой и в других памятных местах, быстро занимая место в заднем ряду. Вряд ли он только отбывал повинность дружбы – зачем это ему? – но и никакого растворения в ожившем прошлом у него не получилось. Да он и не стремился к этому.
Стихийно возникло предложение пойти в ресторан «Урал», что за Покровскими воротами. В нашей округе нет других увеселительных заведений, кроме этого мрачноватого и шумного караван-сарая, а мы хотели соблюсти верность родным местам. Никто не возражал: «Урал» так «Урал», лишь бы вместе. Когда уже совсем собрались, Слава надел фуражку, одернул китель и стал прощаться.
– Не по-товарищески, Слава!
– Брось ломаться!
– Одного вечера не можешь друзьям уделить!..
Он терпеливо выслушал наши упреки и уговоры.
– Ну ладно, – сказал он. – В ресторане надо пить, а я пас!
– Постой, – остановил его Сережа Лепковский. – Мы ведь решили каждый год собираться в этот день…
– Без меня, – не дал ему договорить Слава, улыбнулся одними глазами, медленно поднес руку к околышу фуражки и сразу пошел прочь.
Оттого что он хотел держаться прямо, а ему это плохо удавалось, он казался каким-то деревянным и вместе с тем непрочным.
– Во зазнался! – мстительно бросила Любка Кандеева. – Подумаешь, генерал!..
– Ты дура, Любка, – сказала Лайма, – круглая дура!
– Правда твоя! – слезливо-радостно подхватила та. – Всегда я в дурах у тебя ходила, где же мне теперь поумнеть!..
Они всю жизнь прожили на одной лестничной площадке, дверь в дверь, в вечных обидах и ссорах, но обе знали, что быть им рядом до последнего часа. Любка давала сейчас маленькое несерьезное представление на тему «Лайма – зверь».
– Заткнись! – прикрикнула Лайма. – Ты что же, не понимаешь, что Славки уже нет?!
– Господи! – сказала Любка Кандеева. – Это его в своей лаборатории угораздило?..
И тут я понял, что знаю об этом почти с начала встречи. Его несчастье не было случайностью, вот почему он говорил о выборе… Совсем не трудно представить себе, как все произошло. «Ну ладно…» – вздохнул Слава и сделал тот шаг, что не даст нам больше увидеться с ним. «Надо, – сказал он когда-то под окнами Золотишника, – иначе нам не петь…»
Ливень
Ну вот, третьего дня свершилось: мы переехали. Я уже не парень с Армянского, не парень со Сверчкова и не парень с Телеграфного. Надо же, существовать еще недавно, подобно Господу Богу, в трех лицах – и стать никем! Я не могу считаться парнем с Кропоткинской, меня тут никто не знает да и вряд ли будет знать: сроднение с улицей начинается через двор, а мне уже поздно начинать дворовую жизнь на новом месте. Я, можно сказать, вышел из того возраста, не за горами институт, лучше уж буду, как прежде, числиться по ведомству своих родных переулков. Тем более что я остаюсь доучиваться в старой чистопрудной школе.
До последней минуты я не верил, что мы в самом деле переедем. Отец торжествующе потрясал сперва смотровым ордером, потом въездным, безмерно гордясь своей ловкостью, хотя, по мнению матери, квартиренку на Кропоткинской ему дали лишь потому, что все другие от нее отказались, а я все не верил. Квартира и впрямь оказалась не ахти какой завидной: на первом этаже, крошечная, странной планировки. Кухня не вмещает даже одного человека – зад остается в коридоре, дверь ванной комнаты выходит в столовую, где будет и спальня родителей. Чулан для домработницы возведен в ранг отцова кабинета, но ему дозволено пользоваться комнатушкой Верони, когда заходят сослуживцы или товарищи по далеким стройкам. Совершенно отдельная, без всяких совмещений комната в десять квадратных метров отведена мне, потому что я уже «взрослый человек». Отец с матерью и Вероня перешагнули тот порог взрослости, когда необходима отдельная комната. Конечно, я догадываюсь, почему оказался в привилегированном положении. Предполагается, что ко мне в гости будут приходить девушки. Гости мужского пола охотно довольствовались общей комнатой.