Любовь Воронкова - Где твой дом?
— Руфа, пойдем?
Руфа с недоумением посмотрела на нее:
— Ну, что ты, Женя! Потанцуем!
Женя, делая вид, что не замечает Пожарова, торопливо пробралась к двери. В раздевалке было сумеречно и прохладно, в открытые двери смотрела луна. Женя взяла с вешалки свой легкий плащик, накинула его. Но уйти не успела, да и не спешила уйти, словно ждала чего-то, что обязательно должно было случиться…
В раздевалку вошел Арсеньев и с ним Ваня Шорников. Арсеньев передал Ване ключи.
— Когда будешь запирать, обязательно погаси свет. Обойди всюду и погаси.
— Запру и погашу, Григорий Владимирыч! Все сделаю!
— Только уходите скорей — так, что ли? — засмеялся Арсеньев. — Ну хорошо, уходим.
«Уходим»? Женя подняла на него глаза. Да, это они уходят, она и Арсеньев. Уходят вместе. Женя молча отвернулась и пошла к выходу.
Они шли рядом, не глядя друг на друга. Влажно дышали росистые луга. Бледное северное небо было полно светлых звезд.
— Наверно, это напрасно, — начал Арсеньев, — может, даже и нехорошо я делаю, что иду сейчас с вами. Если по совести, то, конечно, не надо бы…
— Почему? — еле слышно спросила Женя.
— Оправдание у меня только одно — не хватило силы воли. Не хватило, и все.
— Вам кто-нибудь запретил ходить со мной?
— Да.
У Жени упал голос.
— Кто же?
— Я сам.
Женя самолюбиво приподняла подбородок.
— Вот как!
— Да, я сам. И обстоятельства. Я знаю, что не имею права… тревожить ваше воображение.
— Воображение?
— Конечно. Не сердце же.
Женя вскинулась было возразить, но сдержалась, промолчала. «Не сердце же»! Если он так думает — пускай.
Все тише становились отголоски музыки, доносившиеся из клуба. Все слышней стрекот кузнечиков и шелест приозерных камышей.
— Не имеете права… потому что вы женаты? — как можно равнодушней спросила Женя.
— Я — женат? Ах да, ведь и в самом деле я женат. — Арсеньев с усмешкой развел руками. — Я даже забыл об этом!
— Ну, если не это… Тогда почему же?
Арсеньев вздохнул. Женя искоса взглянула на него. Продолговатое лицо в сумерках летней ночи казалось бледным, осунувшимся, между бровями темнели две резкие морщины.
— Много причин, Женя, — грустно сказал Арсеньев. — Потому, что вы очень молоды. Потому, что я уже обманулся однажды и не хочу пережить это еще раз. Потому, что я снова могу поверить миражу, а зачем?
Женя робко дотронулась до его руки. Он благодарно пожал ее пальцы.
— Почему вы расстались с ней?
— Она лгала мне.
— И только?
— А по-вашему, этого мало?
Женя посмотрела ему в глаза. А она сама могла бы простить ложь? Нет.
А если бы очень любила, если бы очень-очень любила, могла бы? Тем более нет.
— Нет, это не мало, — сказала она Арсеньеву, — этого простить нельзя.
Какое-то время они шли молча. Тонкий туман стоял над озером, в темной воде смутно отражалась желтая луна. Женя никогда не видела такой колдовской ночи.
— Осталось всего два месяца. Даже меньше… — сказал Арсеньев.
Женя поглядела на него.
— Вы о чем говорите?
— О разлуке с вами.
— Почему?
— Вы же скоро уедете.
Женя, не сознавая этого, крепче схватилась за его руку.
— На целую зиму. До самой весны. А когда вернетесь… Да и вернетесь ли…
Женя молчала.
— Вы хороший человек, Женя. Вы волевой человек, — продолжал Арсеньев. — Вы многого добьетесь в жизни. Не возражайте — я все понимаю. Я понимаю, чего стоило вам добиться своего.
— Вы ошибаетесь, Григорий Владимирович. Если вы о моем институте, то мне это ничего не стоило. А вот чтобы остаться здесь… Это обошлось не просто. Да и не совсем обошлось еще…
— Остаться? Что вы сказали?
— Да. Остаться.
— Это — ради отца?
Женя почувствовала, что краснеет до самых бровей. Она опустила голову. Арсеньев с доброй улыбкой посмотрел на ее темные завитки, заслонившие лицо, как смотрят взрослые люди на смутившегося ребенка.
— Ну вот и добился, и расстроил человека, — сказал он. — Ну хорошо, Женя, поговорим о другом. Я понимаю.
— Нет, вы не понимаете, Григорий Владимирович, — Женя подняла голову и откинула волосы со лба, — вы не знаете… Отец сам велит мне ехать.
— Сам велит? — Арсеньев усмехнулся. — Ну, правильно, иначе он и не мог поступить. Впрочем, у нас об этом уже был разговор. Женечка, простите меня. Мне больно обидеть вас… Савелий Петрович — ваш отец…
— А мне, вы думаете, не больно? — прервала Женя. — Мне, может быть, больнее.
— Я рад, что вы…
— Что я не такая уж подлая?
— Ох, как страшно вы на меня взглянули! — Арсеньев с улыбкой заглянул ей в глаза. — Рассердить вас, пожалуй, опасно…
— Вот и не еду я никуда, — тихо сказала Женя. — Я подала заявление в бригаду.
— Значит, я все-таки прав. Все-таки вы действительно волевой человек! Но Савелий Петрович… — с горькой усмешкой добавил Арсеньев, — он верен себе…
— Да. Вы Лучше знаете моего отца, чем я.
— Мне не раз приходилось сталкиваться с ним на работе… — Почувствовав, что ей очень тяжело, Арсеньев поспешил заговорить о другом: — Вам нравится «Обыкновенное чудо»?
— Это мало сказать — нравится. Я влюблена в эту пьесу.
— Я тоже.
Они шли по безмолвной улице, и луна глядела на них сквозь ветки спящих ракит, склонившихся над дорогой. Шаг за шагом они приближались к дому, и каждый с грустью думал, что счастливые минуты кончаются и что скоро надо будет расстаться. Дошли до калитки и остановились под кущей смутно желтеющих золотых шаров. Они стояли и глядели друг другу в глаза. Они стояли молча, потому что в такие минуты слова не нужны.
«Ну и работенка!»
Были и такие в совхозе, что подсмеивались над молодыми утятницами. Ребята — полеводы и огородники поддразнивали Руфу и всю ее бригаду.
— Ути-ути! — кричали они. — Хвостики, перышки!
А старые кумушки повторяли свое:
— И для этого надо было столько лет учиться? Да мы и без всякой грамоты любую скотину, любую птицу выращивали.
Руфа не оставалась в долгу:
— Вы, тетечка, выращивали две утки да третьего селезня. А у нас восемнадцать тысяч. Вот и попробуй сохрани их всех без науки. Тут и накормить надо знать чем, и как, и когда… Вон, слышали, в колхозе «Мир» привезли пятьсот утят, пустили всех в пустую избу, кормить стали чем попало. Они все пятьсот и подохли за одну ночь.
А ребятам отвечала просто:
— Посмотрим, кто больше заработает! Людям не только хлеб, но и мясо нужно.
Но все эти разговоры и шутки хороши были до того дня, пока не нагрянули в бригаду утячьи полчища. Руфа, хотя и сохраняла невозмутимый вид, ощутила это как бедствие. Да и все ее подруги опомниться не могли от того, что на них свалилось. Тысячи желтых, неуклюжих, падающих, зябнущих птенцов толпились, жались в кучу и непрерывно пищали. Брудеры захватывали своим теплом широкий круг, но каждому утенку хотелось быть непременно в самой середине, где потеплее. Утята пищали, толпились, теснились, опрокидывали слабых, мяли их своими розоватыми широкими лапками…
Вот тут-то и узнали утятницы, что такое утиная страда. С той самой минуты, как привезли утят и выпустили их под брудеры, девушки ни на минуту от них не отходили. Приходилось неусыпно следить за ними, спасать слабеньких… А главное — то и дело кормить всю ораву. Утята все время хотели есть. Поедят, попьют, опять беда: намокнут сами и друг друга намочат. Надо сушить намокших: утенок нежный, сейчас же простудится — и нет его!
— Ну и работенку ты нам сагитировала, — пеняли девушки Руфе. — Да тут с ума сойдешь… Причесаться некогда.
— Чего причесаться — мухи не отгонишь.
— Ничего, потерпим, — отвечала Руфа, смахивая пот со лба, — с недельку потерпим, и все! Что ж делать-то, вон они какие глупые…
Не жаловалась и не охала только одна Женя Каштанова. Она сразу так замоталась, что уже и не могла ни шутить, ни разговаривать. Она ничего вокруг себя не видела и не слышала, все заслоняла эта живая масса, которую все время нужно было бережно разгребать руками, чтобы утята не мяли и не душили друг друга, снова и снова разгребать эти легкие живые вороха и вовремя уметь подхватить пуховый комочек, который оказывался вдруг кверху лапками, или отогревать мокрого, озябшего утенка, и опять разгребать эту толкучку…
Женя уже не помнила себя, у нее не было ни чувств, ни мыслей, ни ощущений — некогда было ни задуматься, ни отвернуться, ни разогнуть спину…
«Когда же вечер, ой, когда же вечер! — чувствуя, что изнемогает, думала она, взглядывая на голубые квадраты окошек. — Ой, как дотерпеть! За целую ночь не опомнишься. Скорее бы домой!»
И, словно в ответ на ее мысли, Руфа сказала:
— Девочки, придется нам всю ночь сегодня дежурить. Домой не пойдем. Разве можно их оставить?