Александра Бруштейн - Весна
Меле как раз очень понравился Лапша. Она предпочитает его нашей учительнице Анне Дмитриевке Волковой!
— Он хоть смешьной, и на том спасибо! А Волкова — шьто?
Варьятка![1] Как начнет завывать: «Под большим шатром голубых небес, — вижу, даль степей расстилается…» Подумаешь!
Меля презрительно фыркает по адресу Анны Дмитриевны — добрых чувств она к ней не питает. Но нам — Варе, Мане, Катюше, мне (Аида Карцева сегодня почему-то не пришла в институт) — сегодня стало грустно. Маленькая, страшно худая, словно высохшая, с лицом нездорового, желтого цвета, с горящими, как угли, черными глазами, Анна Дмитриевна совершенно преображалась, когда читала какие-нибудь из своих любимых стихов. К любимым относилось и это стихотворение «Русь», которое вспомнила сегодня Меля Норейко: «Под большим шатром голубых небес, — вижу, даль степей расстилается…» Меля вспоминает это с насмешкой, мы — с любовью к учительнице, открывшей перед нами поэтическую картину родной страны.
Анна Дмитриевна любила — неразделимо любила — и родную страну, и родной язык, и родную литературу! Она и нам передавала это чувство.
Ничего подобного не ощутили мы на первом уроке у Лапши.
Он и о литературе говорил так же тягуче-скучно, как поздравлял нас с переходом в старшие классы. Объясняя нам, что такое «периоды», Лапша привел литературные примеры.
Скучный — из Карамзина:
«…Юноша неблагодарен: волнуемый темными желаниями, беспокойный от самого избытка сил своих, с небрежением ступает он на прекрасные цветы, которыми судьба и природа украшают стезю его в мире, — человек, испытанный опытом, в самых горестях своих любит со слезами благодарить небо за малейшую отраду!»
И поэтический — из Батюшкова:
«…Я видел страну, соседнюю с полюсом, близкую к Гиперборейскому морю, где природа бедна и угрюма, где солнце светит постоянно лишь в течение нескольких месяцев, — но где все же люди могут находить счастье!»
Оттого что Лапша читал это равнодушно, поэтический Батюшков прозвучал так же бесстрастно и безрадостно, как скучный Карамзин.
Впрочем, по одному уроку — да еще первому, да еще с поздравительной речью! — судить об учителе нельзя. Подождем, может быть, дальше будет интереснее.
Зато утешил нас другой новый учитель — француз, мсье Регамэ, Иван Людвигович Регамэ. Он вошел в класс решительно, как сказала потом Катюша Кандаурова: «победительно».
Лицо его, красивое, умное, говорило: «Я вас еще не знаю — и вы тоже еще не знаете меня. Познакомимся — вы мне понравитесь, и я вам понравлюсь, — и все будет великолепно!»
Регамэ — француз и родился во Франции, в Париже, но с самой молодости живет в России, окончил Московский университет. По-русски он говорит не только без иностранного акцента, но даже так, как в нашем крае говорят лишь немногие: настоящим «московским говором». На уроке мы, по его заданию, читаем стихотворение «Смерть Жанны д'Арк» (автор — Казимир Делявинь) — о том, как Жанна, простая французская пастушка из деревни Домреми, спасла Францию, разбила напавших на нее англичан и погибла на костре. Когда-то в детстве я читала книжку о Жанне д'Арк, и читала с восторгом! Теперь Жанна предстала передо мной в прекрасном, звучном стихотворении Делявиня. Встреча эта была мне радостна, и отблеск радости осветил для меня и учителя Регамэ. Он заставил нас читать и переводить стихотворение — по скамьям, как сидим: каждая девочка читала по одному четверостишию. За один час своего первого урока Регамэ запомнил всех отвечавших ему учениц — и в лицо и по фамилии! Он смотрел на нас умными, немного насмешливыми глазами, смотрел дружелюбно и приветливо. Мы чувствовали себя свободно, не связанно, словно и не на уроке. Когда раздался звонок, возвещавший конец урока, Регамэ встал, сказал нам: «Мерси, медам!» — поклонился и ушел.
Он понравился всему классу.
Зато третий из наших новых учителей-мужчин — сам директор нашего института, Николай Александрович Тупицын, не понравился у нас никому. С ним — мы почувствовали это сразу — мы наплачемся! Преподает он самые трудные для нас предметы: математику — алгебру и геометрию. До сих пор, в младших классах, математику преподавала учительница Аделаида Елевфериевна Правосудович и делала это так же хорошо, как Анна Дмитриевна Волкова преподавала русский язык. Аделаида Елевфериевна была очень требовательная, но и очень справедливая.
«Уж такая у меня фамилия — Правосудович! — говаривала она. — Если буду поступать неправосудно, придется мне менять фамилию на „Кривосудович“!»
Алгебру и геометрию мы при ней знали неплохо… Посмотрим, как пойдет учение у директора.
На первый свой урок — по алгебре — он сегодня опоздал почти на полчаса (а общая продолжительность урока — пятьдесят пять минут). Наша классная дама Агриппина Петровна Курнатович, тоже новая для нас, объяснила нам опоздание учителя так:
— Директор ведь! Забот у него, хлопот сколько… Пока дойдет до нашего класса, его по дороге десять человек перехватят.
Наконец директор явился. Очень тучный, очень грузный, он шел с перевальцем и не столько сел на стул, сколько, можно сказать, пролился на него. С минуту он переводил тяжелое дыхание — было видно, как трудно, с одышкой, достается ему такое физическое усилие, как передвижение по коридору!
Потом директор предложил нам несколько вопросов, не вызывая по списку, а просто тыча пальцем в направлении той или другой ученицы:
— Вот вы… черненькая… во втором ряду…
Или:
— Вы, с краю скамейки… в очках… скажите…
Это продолжалось минут десять. После этого директор задал нам урок к следующему разу, но не объяснил нам того, что задает, а только показал пальцем в учебнике:
— Вот отсюда… И досюда… К следующему уроку выучите.
И ушел, не дожидаясь звонка, который раздался несколько минут спустя.
На перемене мы с подругами молчали. Впечатлениями не делились. Да и какие были у нас впечатления от этого коротюсенького урока! Только Варя, которая немного конфузится своего роста (она выше всех в классе!), сказала со вздохом:
— А меня он будет называть так: «Вот вы, дылда…» или: «Вы там, коломенская верста, к доске!»
Мы с облегчением засмеялись. С облегчением — оттого, что смех перекрыл нехорошее впечатление от этого первого директорского урока.
Вечером дома я рассказываю о наших новых учителях-мужчинах. При этом присутствует Александр Степанович Ветлугин, пришедший к нам, по обыкновению, «на огонек».
— А знаете, — говорит он, — когда ваш институт еще только основали, учителей-мужчин совсем не было — это почиталось неприличным. Кроме священника, отца-законоучителя, преподавали только учительницы. Первого учителя-мужчину пригласили тогда, когда ученицы первого приема перешли в старший класс: было решено, что историю и литературу должен преподавать мужчина. И вот первый учитель-мужчина пришел на свой урок, рассказал ученицам о подвиге русского крестьянина Ивана Сусанина и предложил им тут же написать короткий пересказ этого своими словами. И что бы вы думали? Ученицы — они, кстати, все без исключения были тогда пансионерками — выполнили заданное, конечно, по-разному, одни хуже, другие лучше, но все как одна написали везде не «Иван Сусанин», а «Иван с усами». Вот как!
И откуда только Александр Степанович все знает? Даже про наш институт в древности — двадцать пять лет назад! — и про это он знает!
На следующий день мы узнаем очень печальную новость:
Лида Карцева больше в нашем институте учиться не будет.
Еще летом она приезжала ко мне на дачу довольно часто.
Потом стала приезжать все реже: заболела ее мама. Лида и за мамой ухаживала, и хозяйство вела — свободного времени у нее стало меньше. Отец увез больную маму за границу лечиться.
А Лиду отправили к ее тете-писательнице на дачу около Петербурга, в местность под названием «Мариоки», на Черной речке.
Лида написала мне оттуда несколько писем. В последнем письме Лида писала:
Шура, дорогая!
Уж не знаю, к добру или к худу, но моя жизнь меняется.
Я этим огорчена, ты тоже огорчишься, мы ведь хорошо дружили. Я больше в институт не вернусь. Мама больна, ей придется серьезно лечиться за границей не меньше чем до весны. Папа не может оставаться с нею там, ему ведь надо работать. Я тоже не могу быть с мамой за границей, как прежде, когда я была маленькая, — теперь мне надо учиться. Папа поместил маму в хорошую санаторию. А меня решили отправить в Петербург, Обе тетки нажали, как они выражаются, на все педали — и меня приняли в Смольный институт… Вот тебе, Шурочка, и Юрьев день!
Мне это, конечно, очень грустно. Уж на что наш институт был противный, но все-таки в три часа дня уроки кончались, и мы уходили домой до следующего утра. Могли гулять по городу (прощай, дорогая Замковая гора!), могли читать какие хотели книжки. А в Смольном, как в тюрьме. Домой будут отпускать только на каникулы, а книжки — только те, какие разрешат синявки. А главное, подруг жалко! Разве там будут такие, как ты, Маня, Варя, Катюшка? Зато, просто как в насмешку, там будет со мной Тамара Хованская, которую я презираю!