Илья Туричин - Закон тридцатого. Люська
Лицо у Оленькиной матери было испуганное и расстроенное.
Александр Афанасьевич, внезапно вспомнив про лежащие на столе кляссеры, взял их:
— Ладно. Беру.
Костя резким движением выхватил их из его рук, сказал угрюмо:
— Передумал.
И, не прощаясь, вышел.
Что же дальше? Можно продать марки, и снова купить, и снова продать… Но продать Люську. Живого человека. Ведь она сделает это. А, может быть, все сойдет, все сойдет… А может быть… Мало ли что может случиться! Ведь это опасно… Он отчетливо увидел Люсю, скрюченную, бледную. И внутренне содрогнулся. Что же делать?.. Еще раз поговорить с Люсей. Поговорить с Люсей. И предупредить Витьку. Ох, этот добренький старичок Александр Афанасьевич!
Елена Владимировна спешила домой. Ее подгоняла тревога. Александр Афанасьевич семенил рядом.
Они дошли молча до парадного.
— Вы на каком этаже? — стараясь отдышаться, спросил Александр Афанасьевич.
— На четвертом.
— Лифт?
— Нет.
— Тогда я вас подожду внизу… Мне тяжеловато…
— Хорошо.
Елена Владимировна бросилась в парадное, торопливо устремилась вверх по лестнице, перешагивая через ступеньки. Сердце рвалось из груди.
«Ключ, где же она могла спрятать ключ?»
Неожиданно вспомнила, что в Алешином столе или в ящике буфета должен быть еще один такой же…
Войдя в квартиру, не раздеваясь и забыв запереть дверь, Елена Владимировна ринулась в кабинет мужа. Выгребла с десяток ключей и ключиков из мужниного стола. Потом заспешила к буфету. И там в ящике лежали ключи, большие и маленькие, нужные и ненужные, бог весть от каких замков. Лежали себе и лежали, может быть, десятилетия. Их не выбрасывали: то ли руки не доходили, то ли жалко было. Она сгребла ключи в кучу, захватила обеими руками и, неся их перед собой, заспешила обратно в Оленькину комнату.
Там она села на потертую медвежью шкуру и стала торопливо примерять ключи к запору: большие отбрасывать в сторону, маленькие совать в замочную скважину. Один из ключей затерло. Она долго не могла ни повернуть его, ни вытащить. Она почти плакала. Руки и губы ее дрожали от нетерпения. Ей уже стало казаться, что, если она не подберет ключа, не откроет проклятую дверцу, случится что-то страшное, непоправимое, немыслимое!..
Наконец замок щелкнул, дверца открылась.
Елена Владимировна посидела немного возле, тупо глядя на ящик в тумбочке. Потом решительно потянула один из них.
Учебники… Тетради… По физике, по химии…
Она торопливо стала листать их, желая и боясь найти «что-то»…
В нижнем ящике Елена Владимировна наткнулась на толстую тетрадку — Оленькин дневник. В него были вложены листки бумаги.
Елена Владимировна читала, так и не поднявшись с медвежьей шкуры, поджав под себя ногу и опираясь рукою об пол. Нога затекла, помертвела, а она не меняла позы, читала, беззвучно шевеля губами: «И не отвечай на это письмо…» А что же ему нужно? Что?
Тревога стала увеличительным стеклом. Сквозь тревогу каждое слово письма казалось угрозой, посягательством.
…Ты коснись рукою волос.Только пальцами тронь;Я пойду за тобой, как пес,В воду пойду и в огонь…И если ты скажешь «да».Сердца к сердцу протянешь нить.Ни огонь, ни водаНе смогут нас разлучить…
«Не смогут разлучить, разлучить… Если ты скажешь «да». Елена Владимировна была в смятении. Ведь Оленька девочка еще. Какое «да»? Кому?
Александр Афанасьевич прав. Надо что-то предпринять. Немедленно. Пока стихами парень вконец не вскружил ей голову. Она такая впечатлительная. У нее нежная душа, легко ранимая. Елена Владимировна с трудом поднялась. Нога совсем онемела от долгого неудобного сидения на шкуре. А ей казалось, что уже отнимаются ноги! Все только начинается, а уже отнимаются ноги! Ах. Алеша, Алеша, если бы ты знал, что тут творится!
Александр Афанасьевич тихонько постучал костяшками пальцев в дверь и приоткрыл ее:
— Можно?
Петр Анисимович был в своем кабинете один.
— А-аа, здравствуйте, Александр Афанасьевич, — завуч поднялся навстречу, протянул руку. — Каким ветром? — Пригласил сесть, осведомился о здоровье.
— Какое уж тут здоровье. Нервов не вернешь. Не веревки, знаете. — Александр Афанасьевич полез в карман за носовым платком, долго протирал глаза. Потом уставился на Петра Анисимовича. — А я насчет Шагалова. Шутка Шагалова надо мной — пустячок в сравнении с тем, что он творит, пользуясь нашим либерализмом. Вот, познакомьтесь. — Он положил на стол письмо и стихи Виктора.
— Что это? — спросил Петр Анисимович.
— Письмо-с. Любовное послание Виктора Шагалова.
— Только этого не хватало в нашей школе! — воскликнул Петр Анисимович, беря листки двумя пальцами, будто в них таилась змея. — И кому ж адресовано?
— Представьте, Оленьке Звягиной. Сегодня ко мне обратилась мать Оленьки, ни жива ни мертва. Просто сердце кровью обливается! Нравы! Начинают со стишков, а потом… А нам с вами — неприятности: недосмотрели, недовоспитали. — Александр Афанасьевич развел руками.
— Черт знает что такое! Простите за грубое слово, — сказал Петр Анисимович, прочтя письмо. — Какая пошлость! И эти стишки. Вы понимаете, чем все это может кончиться? Жаль, что уважаемая Фаина Васильевна больна. Убедилась бы лично, кто из нас прав. Я ее предупреждал: эти стихи, записочки, любови до добра не доведут! Это надо пресечь в корне. Да так, чтобы другим было неповадно.
— Оленькина мать, Елена Владимировна, здесь. Пришла вместе со мной. Я полагал, что вам будет интересно поговорить с ней и выработать, так сказать, единую линию.
— Разумеется. Благодарю вас, Александр Афанасьевич. Если бы мой Костя позволил себе нечто подобное, — Петр Анисимович гневно потряс над головой листками, — я бы с него семь шкур спустил, хоть это и непедагогично. Слава богу, подобное исключено. Я воспитывал его без либерализма. Строгость — мать порядочности! Попросите Елену… м-м-м…
— Владимировну, — подсказал Александр Афанасьевич.
Костя заметил Александра Афанасьевича и Елену Владимировну, когда они шли по коридору к кабинету завуча, и шмыгнул на лестницу. Вообще-то говоря, приходить в школу было рискованно. Если нарвешься на отца, не просто будет выкрутиться. Но и не предупредить Виктора нельзя. Если они не будут выручать друг друга, кто ж выручит?
Он поднялся на третий этаж. В коридоре было пусто, из классов доносился гул. Костя остановился у двери с табличкой «9-в». Присел на корточки, посмотрел в замочную скважину. Никого не видно. Стол — и за ним окно. Придется ждать перемены.
По коридору кто-то зашаркал. Костя обернулся. Нянечка.
— Ты что тут делаешь? — спросила она строго.
— Товарищей жду. По комсомольским делам. Переменка скоро?
— Через двадцать минут.
Нянечка открыла дверь девятого «в».
— Петр Анисимович вызывает к себе Колесникову.
Лена Колесникова вышла в коридор.
— О, здорово, — сказал Костя.
— Здравствуй.
— Слушай, как бы мне Витьку вызвать. На полминуты. Срочное дело.
— Он на «камчатке» сидит. Подожди, скоро урок кончится.
Костя кивнул. Лена ушла. Ждать в коридоре было небезопасно, но Костя уселся на подоконник. Раз отец вызвал к себе эту каланчу, значит, будет разговор. А начнет делать внушения — надолго!
Колесникова поздоровалась.
Петр Анисимович хмуро предложил сесть.
— Я пригласил тебя. Колесникова, как секретаря комитета комсомола. И хочу говорить с тобой не только как заведующий учебной частью, но и как коммунист. Поэтому прошу отнестись к нашему разговору сугубо серьезно.
Лена кивнула. Почему-то у нее неприятно засосало под сердцем. О чем может говорить завуч с таким предисловием?
— Плохие у вас в классе дела. Колесникова, — сказал Петр Анисимович.
Александр Афанасьевич вздохнул громко и прерывисто.
— Как же так? — спросил Петр Анисимович. — Сверстники ваши себя не щадят на стройках коммунизма. Лишения терпят. В бараках живут. И все — во имя высокой цели! А в это же время в вашем девятом «в» комсомольцы, я подчеркиваю: комсомольцы, первые помощники партии, разводят, прости, что я с тобой вынужден говорить на такую щекотливую, интимную тему, — разводят любови с пошлыми письмами и стишками!
— К-как любови? — растерянно спросила Лена.
— Очень просто. Я новый человек в школе, может быть, еще не в курсе всех дел. Скажи-ка, Звягина — комсомолка?
— Оленька? Да.
— И как она в смысле морального облика? Ничего за ней не замечалось такого?
Лена вспыхнула.
— Нет.
— Не следили, вот и не замечали, — ехидно вставил Александр Афанасьевич. — А впрочем, может быть, она и чиста. И даже скорей всего — чиста!