Иван Василенко - Общество трезвости
Петр плюнул и пошел с мостика. Я не понимал, почему он не делает, как обещал раньше, и сказал:
— Петр, переверни тут все вверх ногами.
Он ответил:
— Я бы перевернул вверх ногами даже самого капитана, да мне не интересно навлекать на себя полицию.
Мы поплыли дальше. Скоро вода стала темная, как чернила. Но это если смотреть прямо вниз, а если смотреть вдаль, то море было голубое. И на этом голубом море будто кто-то зажигал тысячу тысяч свечек. Когда одни свечи гасли, то другие в это время зажигались, А когда туча закрывала солнце, то свечечки гасли все до одной.
Раньше за нами гнались только птицы, а теперь погнались и рыбы. Они были длинные, круглые и почти совсем черные. Чайки — те просили есть, а рыбы просто баловались. Они обгоняли пароход, ныряли и кувыркались.
По одну сторону парохода без конца и края было море, а по другую все время крутился и уходил назад берег. Когда стемнело, над нами опять зажглись вчерашние звезды, только они стали еще крупней и голубей.
За всю ночь я ни разу не проснулся, поэтому не знаю, что было ночью. А утром турки-матросы чуть не побили своего толстого капитана. Вот как это вышло.
Капитан приказал мыть палубу. Петр и молоденький турок-матрос, по имени Юсуф, опускали на веревке через борт ведра, вытаскивали воду и лили на палубу, а другие матросы тут же терли палубу метлами-голяками. Раз Юсуф опустил ведро в воду, а вода так потянула ведро, что вырвала из рук веревку. Толстый затопал на Юсуфа ногами и ударил его по лицу кулаком. Он кричал и показывал, что конец веревки надо наматывать на руку. Когда толстый поднялся на свой мостик, Петр сказал Юсуфу, чтоб он веревку на руку не наматывал. «И пикнуть не успеешь, как за борт вылетишь», — говорил Петр и показывал, как Юсуф полетит в воду. Толстый заворочал на мостике глазищами. Молоденький турок жалобно посмотрел на Петра и намотал веревку на руку — так он боялся своего хозяина. Намотал и опять принялся таскать воду. Когда ведро падало за борт, он изо всех сил упирался ногами в пол и лицо его делалось страшным. Вдруг он весь дернулся — и пропал из глаз.
— Вай!.. Дюштю!..[7] — закричали матросы и принялись бросать в воду что попало под руку — доски, бочонок, скамейку. Петр сорвал с борта спасательный круг, но из круга посыпалась труха, и Петр отшвырнул его.
— Сандалы индирин![8] — крикнул толстый с мостика.
Турки засуетились около лодки, которая висела тут же, на канатах, но она не спускалась, а только дергалась и дергалась в воздухе.
Я со страхом глянул за борт: черная голова Юсуфа то показывалась из воды, то опять исчезала. Бедный Юсуф! Сейчас он захлебнется!
— А-а, дьявол толстый!.. — крикнул Петр. — Ничего у него не действует!..
Он сбросил с себя рваные штаны, вскочил на борт и кинулся в воду.
От страха, что Петр утонет, я закрыл глаза. А когда опять их открыл, то увидел, что Петр одной рукой держится за канат, а другой обхватывает Юсуфа за его смуглые плечи.
Петра и Юсуфа подняли на палубу. Юсуф лежал с раскрытым ртом, грудь его то поднималась, то опускалась, а Петр стоял над ним и рычал:
— У твоего хозяина одна забота — карман набить! У, гады двуногие, толстосумы окаянные! Все они на один лад!..
Турки столпились около капитанского мостика. Они таращили глаза, размахивали кулаками и что-то кричали на своем языке, а толстый плевался и, в свою очередь, кричал:
— Дагылын! Гидин, хайванлар![9]
Кричал, кричал, а потом согнулся и шмыгнул в дверь.
Вместо толстого турка на мостик вышел турок худой и горбоносый, тот, который командовал матросами, когда они грузили пароход. Он все прикладывал обе ладони к груди и что-то говорил. Матросы успокоились и разошлись. А толстый так больше и не показывался.
Когда Юсуф окончательно пришел в себя, он повернулся к солнцу и стал молиться?.
— Аллаха шюкюр!.. Куртуедум!..[10]
От этой суматохи я тоже не сразу пришел в себя. А когда осмотрелся, то увидел, что мы плывем мимо диковинной горы. Казалось, будто это лежит медведь-великан и пьет из моря воду. Мы плыли и плыли и никак не могли миновать медведя — такой он был огромный.
Но все-таки и медведь оказался позади, а перед нами берег так изогнулся, что получился круг, весь залитый голубой водой. На берегу росли веселые деревья и стояли в ряд большие белые дома, а над ними, все выше и выше, белели среди зеленых садов другие дома, такие же большие и красивые.
Наш пароход заревел и пошел прямо к берегу.
И тут опять показался толстый турок. В руке он держал желтый лист.
— На! — крикнул он Петру. — Пусть ты ходит вон! Петр взял лист и сказал:
— А деньги?
Турок так и затрясся весь:
— Какой денга?!Ты мой пароход бунт делал! Я полицаю свистал буду. Ты на тюрма ходит будет!..
— Постой, — остановил его Петр, — тюрьма тюрьмой, но я ж на тебя трое суток, как вол, работал. Дай же хоть пять рублей!
Толстый так закричал, что изо рта его забрызгала слюна.
— Чтоб ты лопнул, шайтан брюхатый! — сказал Петр.
Он взял меня за руку, и мы пошли к трапу.
— Петро, Петро! — позвал его Юсуф. — На! Бери, йолдаш![11] — В одной руке он держал маленькую феску, а в другой серебряную монету. — Бери, йолдаш, бери!
Нас окружили турки, и каждый совал монету.
— Сен ийи адамсын![12] Бери, йолдаш, бери!.. Петр сначала отмахивался и говорил:
— Что вы, братцы! Не надо! Но потом сказал:
— Ладно, возьму. Не для себя, а для этого мальца. Спасибо, братцы! Может, еще когда встретимся, так выпьем по чарке. Оно, конечно, вам аллах не велит, а мы так, чтоб он не увидел.
Юсуф надел мне на голову красную фесочку, и мы с Петром сошли наконец на берег.
КРАЙ СВЕТА
Как только мы оказались на берегу, я сразу понял, что заехал на край света. В самом деле, где, если не на краю света, может быть такая улица! На одной ее стороне стояли красивые дома с богатыми магазинами, а на другой ничего не было и волны с белой пеной поднимались чуть не до самой мостовой. И деревья росли на улице не такие, как у нас: одни курчавые, в огромных бело-розовых цветах, а другие темные, прямые, с острым концом наверху. А экипажи! Каждый экипаж обит внутри бархатом. Везут его две, а то и три добрые лошади.
По улице шли и шли разные господа и барыни. Господа были в белых пиджаках и белых соломенных шляпах, а барыни в платьях всех на свете цветов, в шляпах с перьями и под зонтиками. Зонтики тут везде: даже над сиденьями пролеток, даже над головами лошадей.
— Давай, брат, отсюда выбираться, — сказал Петр, — а то как бы нам не запачкать об эту публику свои бело: снежные костюмы.
Мы свернули в переулок и по переулку пошли все вверх и вверх. Люди, которые нам встречались, оглядывались на меня и говорили: «Ишь, турчонок идет!» Я раз даже сказал:
— Какой я турчонок, я русский!
Но Петр дернул меня за рукав и шепнул:
— Молчи. Пусть думают, что мы и вправду турки.
Если нам попадался на пути городовой, Петр нарочно говорил мне что-нибудь по-турецки. Тогда и я ему отвечал словами, которые слышал от турок на пароходе. Один городовой остановил нас и спросил Петра:
— Кто такой? Почему грязный?
Петр ответил:
— Хамал, тайфа.[13]
— Зачем здесь? — не отставал городовой,
Петр пожал плечами: дескать, не понимаю.
Тогда я сказал городовому:
— Дюштю чурек. Сандалы индирин.[14]
И городовой пошел своей дорогой, а мы своей. Так мы дошли до дома, над дверью которого покосилась старая, полинялая вывеска. На ней были изображены баран с закрученными рогами и винная бочка.
— Зайдем, — сказал Петр.
В комнате была буфетная стойка и три стола. За буфетом сидел человек, до пояса голый, с волосатой грудью и длинным носом, а за одним из столов ел мясо бритый старик, чем-то похожий на того паршивца, который выследил Кувалдина.
Петр бросил на стойку турецкую монету и сказал волосатому:
— Давай-едай шашлык-башлык!
Волосатый попробовал монету на зуб, подумал и нанизал на длинную железную шпильку кусочки сырого мяса, а шпильку вставил в жестяную печку с горящим углем.
Мы с Петром сели за стол, весь черный от мух, и стали тихонько говорить, как быть дальше. Петр сказал, что надо заработать рублей пять или семь, чтоб купить мне билет до дома, а я ему ответил, что если он со мной не поедет, то лучше пусть и билета мне не покупает. Пока мы разговаривали, старик все прикладывал ладонь к уху.
Волосатый принес шпильку с жареным мясом, засмеялся и сказал:
— Бери шашлык-башлык, давай-едай.
Мясо было такое вкусное, что я больше уже ничего не говорил, а только ел.
Старик все наставлял и наставлял ладонь к уху, потом не вытерпел и спросил со своего стола: