Томиэ Охара - Ее звали О-Эн
Моя жизнь протекала в заботах и хлопотах. Выбор участка, планировка дома… Каждый день приходилось встречаться с людьми, обсуждать вопросы, связанные с постройкой дома, а в свободное время — готовить лекарство для матушки, вместе с кормилицей растирать в ступке порошки, скатывать пилюли, а потом раздавать бывшим вассалам, чтобы, продав эти снадобья, они выручили для меня хотя бы немного денег. Наши скромные сбережения исчезли в одно мгновение, кормилица продала даже ручной топорик. На эти деньги мы купили рис и приготовили ужин. За едой я подшучивала над кормилицей:
— Няня, оказывается, и топор, если надо, годится в пищу!
— Да еще какой вкусный, объедение! — отвечала в тон мне кормилица.
Я чувствовала, что душа моя постепенно черствеет, покрывается, словно панцирем, крепкой защитной оболочкой. Как кожа младенца, открытая ветрам жизни, постепенно становится способной сопротивляться любым ненастьям, так и моя душа за два с лишним месяца, проведенных на воле, как бы обрела новый защитный слой. Если раньше я во всем полагалась на других, то теперь мало-помалу начала становиться на собственные ноги. Одиночество в этом мире оказалось еще более суровым, чем в заточении, но зато имелась опора — сама жизнь, дающая силу сопротивляться этому жестокому одиночеству. Очевидно, это и значит жить. Вести от сэнсэя не приходили, однако я старалась не обращать на это внимания и с каждой оказией посылала ему письмо. Я поверяла ему все радости или горести, которые уготовила для меня жизнь. Как ребенок радуется и удивляется новой игрушке, так я, широко открыв глаза, изумленно следила за сложным переплетением событий, которые ежедневно преподносила мне бегущая, текущая, бурлящая вокруг меня жизнь. Если случалась оказия, я могла писать ему трижды на день — счастье, совершенно недоступное мне в прошлом, когда я жила в темнице. Я буквально упивалась этой возможностью свободно писать сэнсэю.
Роль нарочного чаще всего исполнял Дансити, каждые три дня приезжавший к нам из Ямада. Он сам вызвался собирать и привозить мне целебные травы для изготовления лекарств — эта работа постепенно стала для меня главным источником средств существования.
Но как-то раз, принимая от меня очередное письмо, он, опустив глаза и внезапно вспыхнув, сказал:
— Сэнсэй сказал мне: «Ты что, нарочно пошел ко мне в ученики, чтобы носить письма госпожи о-Эн?»
В его словах звучала обида, которую он не решался высказать напрямик. Вплоть до этого дня мне ни разу не приходило в голову, что пишу я, пожалуй, чересчур часто. Я вообще не задумывалась, позволительно ля подобное своеволие.
Смущение Дансити, румянец, выступивший на его щеках, мгновенно передались мне — я покраснела, больше того, меня бросило в жар.
— Он так сказал?.. — с трудом пролепетала я, наконец, чувствуя жгучий стыд перед Дансити. — Сэнсэю неприятно, что я так часто пишу, да? — замирая от робости, проговорила я.
— Он пошутил… — все так же, не поднимая глаз, ответил Дансити и залился краской еще сильнее. Даже веки у него покраснели. Они казались слегка припухшими, эти веки, и все лицо Дансити выражало какое-то упрямство и протест, как у обиженного ребенка.
Неуловимое и в то же время опасное чувство вдруг шевельнулось в моей душе. Я поняла, что нечто сходное с этим чувством испытывает и Дансити, — это подсказал мне наш неожиданный разговор. Потом я размышляла, в чем же заключалась тогда моя ошибка?
Да, конечно, жизнь состоит из вереницы заблуждений и промахов. Но все же невероятно, чтобы юноша, моложе меня двадцатью годами, заставил трепетать мое сердце. И уж подавно немыслимо и предположить, чтобы ко мне — ко мне, старой женщине, — этот мальчик испытывал… Нет, это невозможно! — твердила я себе, как будто пытаясь убедить себя, что ошиблась.
С тех пор я почему-то стала стесняться передавать письма сэнсэю через Дансити. И уже полностью отдавала себе отчет, что поступаю так не из жалости к Дансити, а из-за тайной симпатии к нему.
Не приходится сомневаться, что мои чувства без слов передавались Дансити.
— Сегодня письма не будет? — всякий раз спрашивал он.
— Пожалуйста, не придавайте значения тому, что я вам сказал… — Он
говорил, глядя в землю и старательно избегая встречаться со мной взглядом, но веки его дрожали, выдавая смятение сердца этого юноши, крепко-накрепко запретившего себе открыто выражать свои чувства. Теперь я уже понимала все.
В один из таких дней Дансити принес мне письмо сэнсэя и вдруг тихо добавил:
— Супруга сэнсэя на будущий год опять будет с прибылью…
В здешних краях рождение ребенка называется «прибыль».
Эта новость почему-то ошеломила меня.
— Она сама тебе об этом сказала? спросила я. На будущий год? Когда же?
— Зачем говорить, и так понятно… Должно быть, в апреле… — отводя взгляд, ответил Дансити.
А ведь я совсем недавно встретила жену сэнсэя и ничего не заметила. Не заметила того, что бросилось в глаза даже молодому мужчине Дансити…
Какая непростительная рассеянность! Мне захотелось спрятать глаза от Дансити, так остро ощутила я что-то невыразимо мужское, чем повеяло от него в эту минуту. Странный гнев и обида против воли вспыхнули в сердце. Я не могла простить ему, почему он заметил то, что ускользнуло от меня, женщины.
Но самый тяжкий удар нанесло мне письмо сэнсэя, полученное в тот день.
On писал, что сочувствует моей тревоге, вызванной болезнью матушки, понимает, как много мне приходится хлопотать в связи с постройкой нового дома, и потому хотел бы навестить нас, но сплетни о его недавнем видите и без того уже гуляют по городу Коти. «А посему, — гласило письмо, — сейчас я намерен некоторое время воздержаться от посещения Вашего дома…»
— Послушай, Дансити, ты тоже слыхал эти сплетни? — пораженная, спросила я Дансити.
— От злого языка никто и никогда не убережется… — неохотно ответил он под моим испытующим взглядом.
— Но о чем же тут сплетничать? Неужели все это так серьезно, что грозит неприятностями сэнсэю? Дансити молчал.
— Или, может быть, бывшим узникам даже после освобождения нельзя общаться с людьми, как всем прочим? — вырвалось у меня. Во мне заговорила оскорбленная гордость, гордость дочери человека, бывшего когда-то верховным правителем клана. Но Дансити понял мои слова по-своему и окончательно растерялся.
— Нет, что вы, не в том дело, совсем не в том… Все это потому, что госпожа о-Эн такая красавица… — запинаясь, проговорил он с видом человека, у которого пыткой, против воли, вырывают признание.
Мне вдруг вспомнилось, как несколько дней назад к нам явился чиновник из Коти проверить, где и как поселились бывшие узники, и потом болтал везде и повсюду, что госпожа о-Эн выглядит ну прямо как двадцатилетняя девушка… Когда мне передали эти слова, я почувствовала себя оскорбленной. Мне вспомнился липкий взгляд этого ничтожного, грязного человека, взгляд, ползавший но мне, как слизняк, и воспоминание это еще усилило чувство унижения…
— Ты тоже смеешься надо мной, Дансити!.. — в сердцах вырвалось у меня.
Да, я сердилась. Но не так, как тогда, на чиновника. В этом гневе было что-то радостное, от чего трепетало сердце, и я смутилась. Но Дансити, снова не сумев разглядеть, что творилось в моей душе, окончательно пришел в замешательство.
— Что вы, как можно… Никогда… — произнес он и залился краской так, что даже шея покраснела. — Простите меня, простите… — опустив голову, пробормотал он.
— Ну, полно, полно… Довольно. Я тоже хороша — рассердилась ни с того ни с сего…
Я вдруг поймала себя на мысли, что успела как-то незаметно увериться в собственной красоте. Красота — самое желанное достояние женщины… Однако в моем положении она всегда была связана с унижением. И все же в общении с людьми, которых я презирала, даже в минуты обиды и унижения мое сердце всегда оставалось спокойным. Когда же дело касалось сэнсэя или Дансити, сердце сжимала непонятная тревога, и это
было еще тягостнее, чем чувствовать себя оскорбленной.
Но как бы то ни было, не встречаться со мной из-за людских пересудов — как не вязался с характером сэнсэя такой поступок! Все мое существо протестовало против его решения.
Думала ли я, когда томилась в темнице, что мне придется услышать из уст этого человека столь малодушные речи! В те годы между нами не существовало преград. А сейчас между мной и сэнсэем встала загадочная, непостижимая преграда, именуемая «людской молвой». И меня огорчило, что такой человек, как сэнсэй, видимо, считает непреодолимой эту преграду и примирился с ней, даже не пытаясь сопротивляться.
Его письмо явилось для меня тяжким ударом еще и потому, что на меня ошеломляюще подействовала услышанная перед тем от Дансити весть о предстоящем в скором времени рождении его ребенка.