Иван Василенко - Волшебные очки
В комнату заглянула заспанная и еще не причесанная хозяйка.
— Не спите? Волнуетесь? Может, валерьянки дать?
— Не надо валерьянки. Если можно, дайте чаю. Выпью и пойду. Вернусь только после экзамена — либо со щитом, либо на щите.
Через десяток минут на столе уже шумел самовар. Подав его, хозяйка помялась и нерешительно спросила:
— Щит — это по-иностранному Ванько,[2] что ли?
— Вроде, — ответил я, поперхнувшись от смеха.
— Охота деньги тратить. Сюда от института рукой подать.
Я долго бродил по сонным улицам города и тщетно пытался думать только о зеленых тополях, шумевших над моей головой под свежим утренним ветерком, о белых облаках на блеклом еще небе, о том, кто живет за окнами этих уютных домиков и что им сейчас снится., Нет, не получалось: из головы не шли ни Андрей Болконский, распростертый на Аустерлицком поле и глядящий в бездонное небо, ни Пьер Безухов, переодетый в крестьянский армяк, с тупым кинжалом под платьем, ни обаятельная Наташа, танцующая на своем первом балу, ни Кутузов, самый мудрый и самый человечный полководец из всех, каких знала вся история войн.
Отвлекшись от своих дум, я поймал себя на том, что стою у высокого каменного забора перед входом в институтский парк. В смущении посмотрел по сторонам: не видит ли кто, как я по-мальчишески приперся к институту за целых два часа до начала экзамена. Нет, поблизости не было никого. Я не выдержал и заглянул в раскрытую калитку. Батюшки! Весь парк был уже полон экзаменующимися. Одни сидели на зеленых садовых скамьях, другие стояли группами и что-то обсуждали, третьи в задумчивости бродили по аллеям. Здесь были и люди лишь немногим старше меня, и бородатые дяди. Но на всех на них был тот специфический отпечаток, по которому я сразу узнавал учителей сельской школы.
Я подошел к одному из самых молодых и спросил:
— Вы какой раз держите?
Он беспечно ответил:
— Да я только второй.
— Ну, как? О чем больше спрашивают? На что нажимают?
— Не могу вам сказать, — засмеялся он, — в прошлом году меня вывесили сейчас же после сочинения.
«Вывесить» — значит, как я потом узнал, повесить в парке, у входа в институт, список недопущенных к дальнейшим экзаменам.
Еще один спрошенный мною ответил покровительственно:
— Третий раз приезжаю, друже, третий.
— На чем же вы срезались?
— На построении. — Заметив мое недоумение, он объяснил: — Понимаешь, друже, геометрических задач на построение вообще не дают на экзаменах, хоть в академию держи. Почему? Потому, что для решения таких задач нужна фантазия, а этот дар природа не каждому отпускает. Ну, а здесь задача на построение дается каждому. Раз ты по окончании института получаешь право преподавать и математику, значит, умей решать задачи и на построение, а нет у тебя, юноша, фантазии, так и не езжай сюда, сиди дома, не рыпайся. Понятно?
Он был старше меня самое большее на три года, и это покровительственное «юноша» меня разозлило:
— Так зачем же вы «рыпаетесь», раз у вас нет фантазии?
Он не обиделся:
— А вдруг проскочу. Всякое на свете бывает.
От брата я знал, что институтский математик Иван Дмитриевич Короткое предлагал каждому экзаменующемуся одну из первых ста восьмидесяти задач на построение, данных в учебнике геометрии Киселева. Все эти задачи, кроме одной, я в свое время решил. Одну же, как ни бился над ней, так и не одолел. Я храбро сказал:
— Ну, мне это не страшно: у меня хватило фантазии на сто семьдесят девять задач. Только на одну не хватило.
— Вот она тебе и попадется, это уж как пить дать, — с благожелательной улыбкой предсказал мой собеседник.
Последний, кому я задал все тот же вопрос, был мужчина лет тридцати трех. Он сидел на скамье в одиночестве, поглаживал двумя пальцами бородку и мрачно смотрел на свой запыленный сапог.
— Седьмой, — ответил он крайне неохотно, все так же глядя на сапог.
— Седьмой?! — невольно воскликнул я. — На чем же вы проваливались?
— На всех предметах поочередно.
Я сочувственно вздохнул и льстиво спросил:
— У вас такой большой опыт — как вы думаете, на какую тему будет сочинение?
Он мрачно усмехнулся:
— Опыт у меня действительно большой. Но предугадать тему невозможно. Когда я подготовился к сочинению по «Запискам охотника» Тургенева, дали «Записки об ужении рыбы» Аксакова.
«Вот у этого уж наверняка есть коровенка», — подумал я, отходя от неудачника.
Из дверей большого двухэтажного здания института вышел седобородый швейцар, похожий в своем сюртуке с галунами на адмирала, и позвонил в колокольчик.
Все двинулись к зданию. Две обширные комнаты, соединенные открытой настежь дверью, были тесно уставлены партами. Когда мы расселись, на пороге появился человек с мефистофельской бородкой, в поповской рясе, но коротко подстриженный, и громко сказал:
— Пишите тему: «Влияние войны на мирную жизнь общества, по роману Льва Толстого «Война и мир».
«Как в воду глядел!» — с восхищением подумал я о Романе Заприводенко. Подвинув к себе лист писчей бумаги с печатью института, я задумался. Слова Романа о нынешней войне, что «паны дерутся, а у хлопцев чубы трещат», не выходили у меня из головы. Мысли мои расползались. Чтоб окончательно не запутаться, я стал записывать их на листе для черновика. Я писал: «Тема выражена неясно. Если имеется в виду, что война вызывает у мирных, то есть не военных людей патриотические чувства, то это не всегда верно. Ведь в романе описывается и та война, которую русская армия вела за границей против наполеоновских войск в 1805 и в 1807 годах. Никакого патриотизма у русских крестьян она не вызывала. Выходит, не всякая война вызывает патриотические чувства у народа. Если тема действительно имеет в виду подъем патриотических чувств, то следовало бы в ней прямо назвать Отечественную войну 1812 года. Не лучше ли писать о том, какие война вызывает перемены в философских и житейских взглядах отдельных лиц, как меняет она судьбы этих лиц? Для такого истолкования темы роман дает много поводов. Например, после Аустерлицкого сражения Андрей Болконский возвращается к мирной жизни совсем с другим отношением к ней, чем до своего ранения и увиденного им на Аустерлицком поле «высокого неба». Война меняет мировоззрение и судьбу Пьера. Вследствие военных обстоятельств Николай Ростов встретился с Мари Болконской, а затем и женился на ней, хотя раньше дал слово жениться на Соне».
В этом духе я сочинение и написал. Но так как к беловику надо было обязательно прилагать черновик, то к экзаменатору попали и все мои предварительные рассуждения. Я отдал себе в этом отчет, только выйдя из парка на улицу, и схватился за голову.
На квартире меня поджидал Роман. Узнав, что я наделал, он как-то очень внимательно посмотрел мне в лицо и улыбнулся:
— Ну, брат, и отчубучил ты! Евгений Николаевич, конечно, не придерется, даже, пожалуй, одобрит в душе. Он хоть и в поповской рясе, но не священствует и вообще славный человек. Другое дело — директор. Если черновик попадет к нему, то… гм… Ты понимаешь, что натворил? Ты раскритиковал учебный округ. Хватит ли у директора смелости допустить тебя к следующим экзаменам? Вот в чем вопрос. А вообще… гм… ты правильные мысли высказал. Молодец!
Похвала Романа меня так обрадовала, что на время даже ушла тревога, не придется ли мне уехать после первого же экзамена. Я благодарно сказал:
— Если б не твои слова о войнах, я бы, возможно, не догадался так написать.
— Значит, если тебя за это сочинение «повесят», то виноват буду я? — спросил он, глядя на меня смеющимися глазами.
— Лучше быть «повешенным», чем…
— Понятно, — перебил он меня. — Не теряй времени. Следующий экзамен будет устный — язык и литература. Ты грамматику учил по Тихомирову?
— По Тихомирову.
— «Нет» — какая часть речи? Я задумался.
— Что-то вроде глагола.
— Именно «вроде». — Роман вынул из кармана тужурки записную книжечку и подал мне. — Вот сюда замены все «любимые» вопросы Евгения Николаевича и ответы на них. Прочти на всякий случай. Помимо прочего, это любопытно. Ну, занимайся, не буду тебе мешать.
В списке, который швейцар вывесил через два дня, моей фамилии не было. Проскочил!
Восемьдесят шесть человек пошли в канцелярию забрать документы, остальные восемьдесят уселись за парты перед длинным столом, покрытым зеленым сукном. За столом, посредине, сидел седовласый, с выхоленным лицом, директор с петличками действительного статского советника на темно-синем сюртуке. По одну его сторону расположился Евгений Николаевич в своей поповской рясе, по другую — высокий, худой и какой-то весь узловатый преподаватель истории Александр Петрович.
Первым вызвали Авдотьева, того угрюмого учителя, который держал экзамен в седьмой раз.