Мальчишки в сорок первом - Виктор Борисович Дубровин
У проруби старушка черпала воду ковшиком и сливала в ведро. Вот села и не шевелится.
— Подойдём, да? — спросил Женька.
«Ведь опоздаем. Все подарки раздадут», — с тревогой подумал я и молча пошёл за Женькой к бабушке — нельзя же бросить человека в такую минуту.
— Бабушка, садиться нельзя, — сказал я, когда мы подошли к ней. — А то замёрзнете.
Бабушка молчала.
— Бабуся, проснитесь! — крикну Женька.
Бабушка молчала.
Большой серый платок, которым она была укутана до самых глаз, блестел от инея. И на бровях, и на ресницах тоже блестел иней.
Я стал тормошить бабушку — не умерла же она так, сразу. Бабушка пошевелила рукой.
— Глаза откройте, — сказал Женька, постукивая валенками друг о друга.
— Смёрзлись, — застонала бабушка. — Я отдохну немножко и домой пойду.
Я посмотрел на берег. Никого. Дома застыли, как неживые. И сугробы — что белые могильные холмы.
— Надо помочь, а то замёрзнет, понял? — сказал Женька и снял варежку.
Устали мы ужасно, пока довезли санки с водой. Бабушка была такая слабая, что по дороге два раза падала, и мы с трудом помогали ей встать. Наконец добрались до места. Втащили ведро на второй этаж. Бабушка открыла дверь.
Мы миновали две большие комнаты. В них была очень красивая мебель и рояль стоял. Чёрный, полированный. Только весь в пыли. На рояле — таз и кофейная мельница. Ею пользовались, видать, давно, потому что она тоже вся в пыли. На стене висела картина — молодая красавица склонилась над розой и улыбается чему-то. «Наверно, какая-нибудь старинная, — подумал я. - А нарисовал её большой художник».
— Вот сюда, пожалуйста, в кладовку, - сказала бабушка. — Я живу в чулане — он самый тёплый.
В чулане стояли кровать, маленький столик и буржуйка. Возле буржуйки лежала охапка щепок. Мы затопили. Бабушка немного отошла. Сняла с себя шаль, потом кожаное мужское пальто, потом ватник, и оказалось, что это совсем и не бабушка, а молодая женщина. Её звали Екатериной Ивановной. Она была худенькая и, как все дистрофики, некрасивая Лицо тёмное, наверное, от копоти буржуйки. Они дымят, и люди ходят как загорелые, потому что мыться много не будешь — мыла нет, да и холодно.
Своих дочек Екатерина Ивановна отправила в эвакуацию и осталась совсем одна. За водой она пошла, потому что мужа ждёт — фронтовик он, письмо прислал и обещал в этот день быть в городе, домой забежать.
— Надо взять шефство над тётей Катей, понял? — сказал Жека, когда мы вышли на улицу, и свернул направо, в сторону от Невы.
— А ты куда? — спросил я и остановился.
— Домой, — пробурчал Женька. — Ноги отказывают.
— А ёлка?
— Да ну её! — отмахнулся Женька.
— А там хлеб будет. У меня чувство есть такое, — сказал я.
Женька пожал плечами. Воротник пальто, будто ослиные уши, приподнялся и снова опустился.
— Брешешь ты всё, — сказал Женька, но повернулся, и мы снова пошли к реке. Отказаться хоть от самой малой возможности получить еду мы не могли. Где-то за Невой, на Каменном острове, была дача № 5 и наша ёлка.
Совсем замёрзли мы, пока искали нужный дом. А нашли и не поверили своим глазам. И не потому, что дом был красивый, как дворец, — в Ленинграде много таких. А вот чтобы из настоящих каменных труб вовсю дым шёл, да ещё музыка играла, — это показалось нам очень даже подозрительным.
Я достал из-за пазухи билет.
— Ага, всё точно. Дача номер пять.
— Смотри. — Женька головой показал на крыльцо, которое виднелось за сугробом.
На крыльцо вышел боец. В полушубке и валенках. Достал кисет с табаком и стал цигарку делать.
— Ну и морозец! — сказал боец и подышал на руки. Нас он не видел, потому что спиной стоял к нам.
— Наверно, в билете ошибка, — сказал я. — Тут — госпиталь. Потому что только в госпиталях для героев концерты делают и печи настоящие топят.
— Ну и пускай, попросимся в коридор, погреться, — сказал Женька, — а то я совсем уже...
Женька шмыгнул носом и, покачиваясь, как утёнок, пошёл к крыльцу. Я — за ним.
Красноармеец нас не остановил. Только спросил:
— Замёрзли небось?
— Ага, замёрзли, — обрадовался я и почувствовал, что зубы прямо прыгают от дрожи. Женька тем временем уже в дверь шмыгнул. «Его теперь, наверное, не выгонят», — подумал я, с опаской поглядывая на бойца. Вдруг дверь открылась, и сияющий Жека прохрипел:
— Иди скорее, шляпа!
И вот мы уже в раздевалке. Здесь даже нянечки у вешалки и, когда разденешься, номерки дают. И тепло, как до войны. И музыка. Даже не верилось — в блокадном Ленинграде, и так здорово.
Я потёр глаза кулаком — не во сне ли это? Не! Во сне не наступают на ноги. Навстречу нам по коридору шли две девчонки, и одна наступила мне на ногу, на самые пальцы. А пальцы у меня застыли на улице — ужас.
— Дура! — сказал я и стал валенок снимать. Девчонка повернулась. Я узнал Любу-отличницу.
— Будут хлеб давать без карточек, — сказала она.
— Не брешешь? — заволновался Женька.
— Кто же про хлеб выдумывать будет? — Люба поджала губы и отвернулась. Когда виден только её затылок — это прежняя Люба. Даже лучше — не вредная, но вот она повернулась — и опять какая-то незнакомая, даже не поймёшь, сколько лет ей.
— Пошли, — торопит Женька.
Мы идём по коридору и останавливаемся у входа в зал. Что за чудеса? Огромная ёлка. А на ней целая уйма игрушек всяких и лампочки цветные горят. Под ёлкой красноармеец сидит с баяном. Левая рука у него в бинтах, на тесёмочке, продетой через шею. Когда он разводит мехи, то глаза зажмуривает. Ему, наверное, руку больно. Женщина в Снегуркином костюме зовёт:
— Вставайте в круг. Все в круг!
Но никто не идёт. Вдоль стены стоят ребята. Много. И все молчат. Сразу-то мы их и не заметили, потому что они у той стены, которая из коридора не видна.
— В круг вставайте! Ну, кто из вас самый смелый?
Ребята молчат.