Исай Мильчик - Степкино детство
Таракан обогнул бревна, зашел между табуреткой деда и завалинкой, поклонился и спросил:
— О чем калякаете, почтенные?
А дед ему как ни в чем не бывало:
— Да так, промеж себя балакаем, то да се.
И уж сам спрашивает караульщика:
— А ты все караулишь, Африканыч?
— Караулю.
— Долго зажился ты! На тот свет тебе пора.
— Да уж долго ли, коротко ли, это божье дело, ты, Фокеич, ему не указчик… Что же это вы примолкли? Вон татарина не таитесь, а от меня скрываете.
— Татарин, да свой… — сказал, словно отрезал, дед. — А ты — шут тебя знает, что у тебя на уме.
Караульщик круто повернулся к деду:
— А в Сибирь? За разговоры эти? Не желаете?
А дед опять как ни в чем не бывало:
— Было бы за что! Мерещится тебе все, Африканыч. И скажет ведь эдакое: «в Сибирь»! Да ладно, и на тебя управа найдется. Таскал волк — потащат и волка.
— Мерещится, мерещится… Смутьян старый! — напустился Таракан на деда.
Он оглянул завалинку, бревна и еще пуще распалился:
— И не потеснится никто. Старому человеку места не уступят. Народ, прости господи!
— Ну тебя к шуту! — буркнул себе под нос дед. — И так постоишь. Не велика фря!
И стоит караульщик между завалинкой и бревнами, маленький, сухонький, в тяжелом верблюжьем чапане, подпоясанном веревкой. Оперся подбородком на палку и уставился, как сыч, куда-то. Из высокого воротника торчат вздернутый кверху носик и тараканьи усы. И никто не зовет его присесть, никто ему не уступает места: городовой он — не городовой, а из участка приставлен караулить слободку. И что у него на уме — кто его знает. Вон Сибирью грозится.
Все молчат. Слышно, как в болоте за Шайтанкой квакают лягушки… Ночная птица прошуршала крыльями над крышей. Степка задрал голову кверху. Дед тоже смотрит в небо.
— Звезд-то, звезд-то сколько понасыпало, мильоны! — говорит он. — Это они к арбузам, к дыням так горят. Слышь, Степашка?
И все смотрят вверх на засеянное звездами небо, на глазастую Медведицу, на задернутый белесой пеленой Млечный Путь. У каждого своя дума, у каждого своя печаль… Вот небо прочертила полоска упавшей звезды.
«Где-то она упала, — думает Степка. — Хорошо бы найти ее».
Дед зевнул, почесал кадык и сказал:
— Ну, пора, расходись по кубрикам! Налево кругом!
И поднялся с табурета. За дедом и другие поднялись.
По лунному свету на другой стороне улицы зашевелились, поползли тени расходящихся с завалинки людей — широкие и круглые, узкие и длинные.
Один Таракан остался на опустевшей завалинке. Сел на бревна и запел тоненьким, дребезжащим голосом:
Отошли мои дороги,Отцвела моя трава…
Шилка свернулась у его ног и тихонько заскулила, точно подпевала ему.
Степка с Сусликом последние пошли по домам. Шли молча. Вдруг Степка остановился и сказал:
— Значит, идем завтра на бунт?
— Ага! А ты будешь спрашиваться у матки?
— Нет, не буду! На речку спрашивайся, на бунт спрашивайся! Ну-ко ее!
— Ну, тогда и я не буду. А ты боишься?
— Нет.
— Ну, тогда и я нет.
Дед стоял у калитки и ждал уже Степку.
— Степашка-а! Где ты запропастился? Спать!
Степка сунул ладонь Суслику.
— Прощай, Суслик.
— Прощай, Степ.
Улица опустела, уже погасли огоньки в горницах. Старая слободская луна забралась высоко-высоко, на самую середину темно-синего неба, и зыблется над пустой улицей, и обливает голубым серебром крыши домов. Глухо. Поздно. Весь свет спит.
Хорошо, что мать постелила Степке на дворе под пологом, в горницу сейчас и войти страшно. Вон дед ступил на крыльцо и сразу пропал, ровно в чернилах утонул.
Спит двор. А Степка глаз не смыкает. Накрылся столовой одеялом, лежит, не шелохнется. Боязно ему.
Где-то совсем близко завыла собака. Собаки ночью зря не воют: к покойнику это…
Может, дед скоро помрет — он ведь старый. Крошки у него уже изо рта сыплются…
Сквозь собачий лай чудится Степке чей-то одинокий плач. Может, это кулики стонут? Степка приоткрыл одеяло, чутко насторожил ухо… Нет, не кулики это. Капка это плачет, на голос завела.
Значит, померла Звонариха. А воет это Лютра ихняя.
Степка высунул голову из-под полога и посмотрел на небо. Там, застилая звезды, движется какая-то темная паутина. Это птицы кочуют, за теплые моря летят, туда, где зимы не бывает.
Степка обводит глазами двор. Черные, будто углем намазанные тени стоят на стенках горниц, перегибаются через низкие крыши. Тени похожи на людей, на птиц, на зверей. И все они со всего двора уставились на него.
Холодные мурашки пробегают по Степкиной спине. Он натягивает на голову одеяло, прижимает к груди колени и лежит, скрючившись, чутко прислушиваясь к ночным звукам… Откуда-то издалека слышна колотушка Таракана… Все дальше… Все тише… Совсем затихла…
Спит Степка. Спит двор. Спит улица. Не стучит колотушка Таракана — примостившись на лавочке, он спит, утопив голову в воротнике своего широченного чапана. Спит, свернувшись у его ног, Шилка. Вместо Таракана бессонная луна караулит слободку. Медленно обходит она улицы. Хорошо видны ей с высоты слободские дворы, хорошо слышны в тишине тяжкие вздохи и сонное бормотанье натруженных работою людей.
Спи, слободка, завтра — бунт!
Глава XIII. Зарубка на всю жизнь
Рано утром вышли ребята со двора, оба босые, а в картузах, — чтобы солнце голову не напекло.
Тихие заборы Горшечной слободки покрыты росой. На улице, свернувшись клубками, спят собаки, каждая у своей калитки. Солнце еще не всходило. Только скворечницы на высоких шестах чуть тронуло розовым блеском.
Ребятам казалось, раньше них нынче никто не встанет. Но слободские хозяйки поднялись еще раньше и уже успели затопить печи. Синеватые кизячные дымки прозрачными столбиками стояли над крышами.
То на этой, то на другой стороне улицы хлопали калитки.
Из дворов выходили хмурые со сна безродинцы — каждый со своим инструментом: конопатчики с круглыми молотками на плечах, бондари с блестящими топориками, заткнутыми за пояса.
Одни крестились на кресты, выжженные на воротах, другие, не оглядываясь на дворы, закуривали трубки, и все молча шли к мосту через Шайтанку.
Суслик взглянул на одного, на другого и буркнул:
— На работу вовсе они идут.
— Нет, на бунт.
— Нет, на работу.
— Говорю, на бунт.
Степке нечего ответить, а последнее слово за Сусликом тоже неохота оставлять.
— Тьфу, — сердито сказал Степка, — тебя сроду не переспоришь.
Ребята звонко шлепали босыми ногами по горбатенькому мостику через Шайтанку. С мостика виден весь енгалычевский дом — от земли до крыши. Ставни приперты железными болтами, ворота наглухо закрыты. Верно, дрыхнут еще Енгалычевы. Или, может, встали, да нарочно сидят взаперти: бунта боятся.
Когда енгалычевский дом и пустырь за ним уже остались позади, на небо выкатилось круглое, без лучей, солнце. День занимался сухой и душный.
Ребята свернули на Ново-Продольную. Здесь уже со всех сторон гудели голоса, горланили петухи, лаяли собаки. И по дощатым мосткам, и по дороге густо шли люди.
Среди холщовых рубах и простых картузов, какие носят конопатчики и бондари, мелькали синие промасленные кепки затонских мастеровых.
Обрадовались ребята затонским: смотри-ка, и токари, и слесари тоже идут бунтовать.
Суслик подбежал к одному из затонских — пожилому, с серьгой в ухе — и спросил:
— Дяденька, неужто это весь народ на бунт?
Рабочий мельком оглянул Суслика:
— А то куда еще?
— А инструмент зачем?
— Кому как, а нам эдак.
— Что?
— Вот тебе и что. Кто же с голыми руками на бунт пойдет? Он, бунт-то, что сук занозистый. На такой сук орудие нужно: болт — гайка, топор — молоток. Понял?
— Ага. Понял. Топор-молоток. Болт-гайка. Спасибочки. — Суслик вежливо приподнял картуз и крикнул Степке: — Пошли, Степка, тут все на бунт.
И от радости даже на руках прошелся.
— Прочь с дороги. Люди на дело идут, а вам бы только озорничать, — заворчал на ребят старик конопатчик в калмыцком малахае.
Вдруг голоса на улице разом затихли и все головы повернулись в одну сторону.
Впереди, широко расставив ноги, стоял какой-то высокий, рыжеусый рыбак с багром в руке и кричал на всю улицу;
— Вправо сворачивай, на казенную дорогу! На Култук-реку, к рыбным амбарам шагай! С хозяев начнем!
И сразу вся улица всполошилась:
— К амбарам!
— На хозяев!
— Хозяину мало-мало убытка делаем…
Толпа, шурша ногами по сухой траве, свернула в поле, к видневшимся вдали кирпичным сараям.
Как же так? А про фараонов забыли, что ли? Ведь говорил же Митюня…
Степка и Суслик совались то к тому, то к другому, то к бондарям, то к конопатчикам. Но никто их даже не слушал. Идут и идут.