Виктор Лихачев - Единственный крест
— А я думала, что ты скучаешь.
— Скучаешь! — фыркнула Люба. — Вот так бы сидела и сидела… Эх, и почему завтра понедельник?
— Размечталась.
— А что в этом плохого? Нет, ты ответь, Галин. Асинкрит, как вы считаете, мечтать полезно или вредно? Вот я сколько себя помню, все время мечтаю.
— Ну и как? — поинтересовался Вадим Петрович.
— А как в песне, — и Братищева запела:
— «Мечта сбывается, и не сбывается»… Но чаще, разумеется, второе. А что же вы, Асинкрит ушли от ответа?
— А ты дала ему ответить, голуба? — заступилась за Сидорина Галина.
— Да я как-то не думал об этом, — вдруг застеснялся Асинкрит.
— Но вы хотя бы о чем-нибудь мечтаете? — не отступала Люба.
Все посмотрели на Сидорина, но он мочал, словно сомневаясь, говорить ему или лучше промолчать.
— Я хоть не такой как все, но… мечтаю, конечно же. — И он замолк.
— Наверное, мечтаете все вспомнить? — участливо подсказала Братищева.
— Любка! — одернула ее Глазунова.
— Нет, все нормально, — Сидорин даже попытался улыбнуться, но улыбка получилась грустной. — Только вспомнить — мало. Надо понять.
— Что понять, Асинкрит? — стоявший рядом Вадим положил альбом обратно в сумку и подсел к Сидорину.
— Так случилось, что все люди вокруг меня, там, в автобусе — погибли. Женщина рядом, молодые ребята впереди, и так далее. Крепко нас тогда… садануло. А я вот — и он как-то беспомощно развел руками, — остался жив. Когда очнулся — ужас. И главное не знаю, кто я. А когда вошли в палату люди в белых халатах — захотелось завыть от страха.
В углу, широко раскрыв глаза, сидела Ася. Но взрослые забыли про ребенка.
— Почему, Асинкрит? — с каждой минутой в голосе Любы было все больше участливости.
— Я лежал на спине. А матерый на спине оказывается только один раз в жизни. Когда молодой волк побеждает его, тогда, чтобы спастись, есть только один шанс: лечь на спину — и подставить свое горло. На милость победителю… Тот человек в белом подошел ко мне и наклонился — к самому лицу. Потом… Впрочем, об этом не стоит. Спасибо дяде, он очень мне помог. Но вряд ли и ему под силу ответить на вопрос: что со мной произошло.
— Видишь ли, Асинкрит, — заговорил Вадим Петрович, — наука пока не всемогуща, но все же… Я думаю, что всему виной сильный удар по голове в момент твоего сна. И не просто сна, а глубокого сна, который длится не так уж много времени. И вот ты…
— Вадим, а почему этот удар не отправил меня на тот свет сразу, как моих соседей. Моя голова оказалась крепче, нежели у моих несчастных соседей. Хотя… еще неизвестно, кто из нас несчастней. Нет, Вадим, все не так. Меня наказали, понимаешь?
— Наказали? Что ты говоришь такое, Асинкрит? — Галина схватилась за сердце.
— За что тебя могли наказать? — не остался в стороне Вадим. — Ты был хорошим человеком…
— Ты видел хорошего человека, — резко оборвал его Сидорин, — а кем я был на самом деле… Извини. — И продолжил после паузы. — В Упертовске меня навестила женщина, медсестра. Говорят, что мы вместе работали. Дружили. Рассказала мне про один случай. Он со мной… с прежним был. Рассказала, как я целый год глушил водку в пустой квартире, а потом бросил все и куда-то уехал. Если бы знать — куда… — и в голосе Сидорина послышалась тоска, но уже через секунду он взял себя в руки.
— Помните, фильм такой детский есть, «Морозко» называется? Я во время реабилитации много таких фильмов просмотрел. Бегал там по миру медведь с человеческим туловищем или человек с медвежьей мордой, и все спрашивал: «Кому доброе дело сделать?»
— Он старика-лесовичка обидел, — сказала вдруг Ася.
— Точно. И двадцать минут экранного времени ему хватило, чтобы все понять и стать человеком.
— Дядя Асинкрит, вот увидите, все будет хорошо, — девочка встала и взяла его за руку. — Вот увидите!
— Спасибо, — серьезно ответил Сидорин. — Ладно, друзья, что-то мы все о грустном. Вы мне сегодня подарили чудесный вечер, и мне хочется в благодарность доверить вам стр-ра-шную тайну. Вы думаете — я кто?
Ася моментально вступила в игру.
— Вы Асинкрит Васильевич Сидорин.
— Правильно. Но это не все. А что скажет наша свободная пресса?
— Пресса скажет, что вы — волчий счетовод.
— Отлично. Глазуновы?
Супруги переглянулись.
— Не знаете… Перед вами коллекционер. Я бы даже сказал — собиратель и хранитель. Да, вот так лучше. Пообещайте никому не говорить?
Обещание за всех дала Ася.
— Принимается. А теперь слушайте мою историю. Сейчас мне много приходится ездить. Но если честно, я больше люблю ходить. Сделаешь за пару-тройку дней все дела, и идешь себе пешочком обратно в райцентр. И дождик не помеха, а уж если день погожий — лепота. Солнышко ласковое, пеночки и зяблики веселые, деревца приветливые, облачка нежные…
— Васильич, да ты поэт.
— А то! Впрочем. Тут поневоле станешь поэтом. Идешь, и думаешь: а раньше ты эту красоту замечал, Асинкрит или не замечал? Что скрывать, порой и грусть набежит, а порой и печаль. Как же иначе? Смотришь — деревенька. Пять домиков на полянке, в двух — окна заколочены. А в остальных бабушки свой век доживают. Поговоришь с ними — и будто воды родниковой испил. Век бы слушал про жизнь прежнюю. Про то, как здесь жизнь шла — пусть не богатая, но полная, с людской разноголосицей, ярмарками, мельничными запрудами, свадьбами и престольными праздниками. И вот этот мир — уходит от нас. А за околицей, где раньше пела гармошка, теперь бурьян и крапива. И еще кладбище, где зарастают могилы, на которые некому ходить.
Сидорин замолчал. Потом виновато улыбнулся.
— Простите, опять не очень весело получается.
— Асинкрит, говори, пожалуйста, — вдруг попросила Галина. — Я ведь сама из такой деревни.
— А что говорить? Посмотришь телевизор — все пляшут, поют и играют… И никто не слышит предсмертного вздоха русской деревни. Нет, не крика, не плача даже, а вздоха — ей, сердечной, даже неудобно отвлекать других от забот такими пустяками… И постоишь на таком погосте часок-другой, походишь, меж крестов…
— Асинкрит, в такие моменты человек очень цельным становится, — подал голос Глазунов, — тебе в такие моменты…
— Нет, увы, ничего не вспоминается. Только иногда — стихи. Выплывают из памяти, тихо, как каравелла из тумана. Откуда, чьи — Бог весть. Как говаривал Моцарт, все, что до меня — мое. Так же и я. Почитаешь им, бывало, немножечко — и пойдешь дальше — слушать пеночек и овсянок.
— Кому почитаешь? — не поняла Братищева.
— Тому, кто там лежит, — вместо Сидорина пояснила маленькая Ася. Асинкрит уважительно поднял большой палец вверх:
— Умница!
— А нам что-нибудь прочитаешь? — попросила Галина.
Сидорин на секунду задумался.
— Хорошо. — И стал читать.
Размелькались грачиНад далеким погостом,Гнется долу полыньВысоченного роста.Ветер, облако, свет,Крест поправить нет сил,Нет печали печальнейЗабытых могил.Над могилой мне вербаЛадошкою машет,Я узнать не могу тебя,Тетушка Маша,Почернело лицо,Вся в морщинах кора,Будто вышла козуПодоить из двора.Сяду рядом с тобой, —Добираться непростоДо печальной полыниРодного погоста.На две равные частиДушой разломлюПочерневшее вечноеСлово «люблю».Слышен звон — молокоЛьется в синий подойник,Над излукой горитОтцветающий донникКрест сосновый поправитьДай, Господи, сил.Нет печали печальнейЗабытых могил.
— Вот, — после некоторого молчания продолжил свой монолог Сидорин, — а однажды, не то во Владимирской, не то в Рязанской области, попал я таким Макаром в деревню. Иду — тишина. Срубы стоят, что терема. В стеклах оконных солнышко бликует. Но — тишина, как на погосте. Стучу в один дом — молчание. Толкаю дверь — открыта. Как будто ушли люди куда-то, но вот-вот вернутся. То же самое и во втором доме, и в третьем. Понял я — умершая это деревня. И уже собирался уходить, но дай, думаю, зайду еще в один дом. И зашел. А там все, как и раньше. Крашенные полы, печка… А у окна, там где раньше обеденный стол стоял, лежит что-то. Подхожу, смотрю — фотография. Да старая какая! Смотрит с нее куда-то вдаль женщина. Не красивая, но и не дурна собой, не юная, но и не пожилая еще. Обычная женщина, но есть в ней что-то такое… И еще — она будто сказать мне что-то хочет. Волосы сзади бантом схвачены. Стоит она, опершись на бутафорскую колонну. Ниже снимка надпись: «В. Аншемевич в Вязьме». Соображаю, что это фирменная марка фотографа. И точно, на обороте реклама: «Вязьма. Бельская улица. Негативы хранятся. Увеличение портретов до желаемых размеров». Какие-то медали нарисованы, купидончик с музой. И — чернильная надпись: «Не забывай ту, которая всегда о тебе помнит. Вязьма, 8 марта 1907 года». Наверное, там раньше была подпись, но чья-то рука, будто нарочно, порвала на этом месте бумагу, оставив голый картон. Сохранилось два слова: «люби шутя». Видимо, много лет назад кто-то написал: «Шути любя, но не люби шутя». И, поверьте, друзья, что-то случилось вдруг со мной. Это трудно передать словами. Только понял я — знак мне это. Почти сто лет прошло, и не было уже в живых этой женщины, которая просила кого-то не забывать ее. Слова-то какие. Вроде бы небрежные, а сколько в них тоски, нежности, любви. Забыл ли? Уехал — и бросил? Или они жили долго и счастливо и умерли в один день? И почему снимок этот оказался так далеко от Вязьмы, в этом глухом углу? Может, дожила эта девушка до возраста дряхлой старушки, а фотография стала для нее отрадой, единственным светлым пятном в жизни? Видите, сколько вопросов сразу возникло у меня тогда. Но я… я не стал искать на них ответа, да и невозможно это было — словно горькая насмешка — ни одного человека в деревне. Не у кого спросить. А кресты на погосте — разве они что расскажут. А если и расскажут — дуновением ветра, покачиванием травы — пойму ли их язык? И я — заплакал. Так мне стало жалко эту женщину. И себя. И в то же время это были слезы радости. Может быть впервые я понял, что уходит из моей души темное и дикое, что я человек, пусть и не помнящий пока родства своего. С тех пор не расстаюсь с этой фотографией. А потом появилась вторая, третья. Старики, молодые, мужчины, но отчего-то больше женщин, девушек. Вот посмотрите. За каждым снимком — судьба, жизнь, любовь, страдание — и забвение. Это же несправедливо! Пусть они не были великими, пусть не делали революцию, не сочиняли стихи, не знаю, что они еще не делали. Но они жили! Они ходили по этой земле… Вот, посмотрите, — и Сидорин протянул гостям фотографию, с которой, стараясь быть серьезной, на них глянула девушка.