Василий Авенариус - На Москву!
— Ваше величество по-прежнему еще верите в его преданность?
— Сердцем все еще верю, clarissime, наперекор даже уму.
— Но ум все-таки заставляет вас сомневаться в нем? Если же так, то не безрассудно ли, согласитесь, давать ему столь важное поручение? И будто у нас здесь не имеется для того других людей, вполне уже верных и вдвое опытнее?
— Кто, например?
— Да хоть бы коллега мой, патер Лович. За него-то я отвечаю, как за самого себя. Кстати же на него можно было бы возложить тогда и другое поручение, еще более ответственное, на случай, что первое не увенчалось бы желанным успехом.
— Да что может быть еще ответственнее?
— А изволите ли видеть…
Иезуит опасливо оглянулся кругом и подошел к двери, чтобы удостовериться, плотно ли она притворена.
— Дело вот в чем, — продолжал он, таинственно понижая голос. — Легат вашего величества, прибыв в Москву, был бы принят, конечно, в царском дворце. Между придворными чинами найдутся, без сомнения, и такие, которые не глухи к разумному слову и… звону золота. Ну, а если вскоре затем царь Борис волею Божьей внезапно захворает и отойдет в лучший мир (все мы смертны!), то цель наша будет достигнута сразу без пролития единой капли крови, и народ московский с радостью призовет к себе своего законного царя Димитрия.
В чертах Димитрия изобразились ужас и отвращение.
— Я не желаю понять вас! — сказал он. — Если Провидению угодно, чтобы я царствовал на Москве, то оно поведет меня туда своими путями без всякого насилия. Что тебе нужно? — обратился он к появившемуся в дверях гайдуку.
Тот доложил, что какая-то женщина Христом-Богом молит допустить ее к его царским очам.
— Женщина в нашем лагере! Да как ее вообще пропустили сюда?
— Не могу знать, государь. За темнотой, знать, проглядели.
— И откуда она?
— Господь ее ведает: имени своего не называет, сама платочком закрывается, чтобы не показать лица.
— Отведи-ка ее к пану Тарло: пусть ее допросит.
— Слушаю-с.
Но как только гайдук открыл дверь, чтобы удалиться, мимо него ворвалась в комнату сама просительница и упала к ногам царевича. При этом прикрывавший ее голову платок скатился на плечи, и оба: царевич и иезуит узнали в ней любимую фрейлину панны Марины Мнишек, Мусю Биркину. Димитрий был так поражен, что забыл даже о полном разрыве между двумя подругами. Первой мыслью его было, что фрейлина прислана к нему от его невесты с какою-нибудь ужасной вестью; а потому, выслав из комнаты гайдука, он поднял молодую девушку с пола и спросил ее, не из Самбора ли она.
— Нет, ближе, государь, — отвечала Маруся, устремляя на него умоляющий, полный отчаянья взор. — До меня дошел слух, что князь Михайло Андреич Курбский должен умереть, и вот… в Польше, я знаю… прощают даже самого закоренелого преступника, если найдется девушка, которая… которая согласна венчаться с ним.
— Правда, clarissime? — спросил Димитрий иезуита.
— У поляков, точно, есть старый закон такого рода, — подтвердил Сераковский. — Когда инкульпата ведут на казнь, и из толпы какая-нибудь девушка бросит ему полотенце, то провожающий его ксендз ведет обоих прямо к алтарю…
— И инкульпат возвращается к новой жизни — семейной! — подхватил царевич с прояснившимся лицом. — Так вы, пани, хотите возвратить моего друга к этой новой жизни?
— Да… ежели он сам только согласится… — пролепетала Маруся, вспыхнув мимолетным румянцем и потупляясь.
— А вот мы сейчас вызовем его сюда и спросим.
— Погодите, государь, — вмешался тут патер. — Вы упускаете из виду, что закон этот старый польский.
— Так что же? Мы в польском лагере…
— Но закон-то писан собственно для поляков, то есть для католиков; а вы, пани Мария, ведь схизматичка?
— Да, православная.
— И князь Курбский точно также. Поэтому воспользоваться вам обоим нашим законом можно не ранее, как перейдя в лоно нашей святой римской церкви.
— Но это невозможно! И князь Михайло Андреич наверно тоже не пойдет на это…
— Почему же нет? Он не останется глух к убеждениям своей прекрасной спасительницы, тем более, что и царственный друг его принял уже латинство…
Если иезуит последним своим доводом рассчитывал понудить царевича оказать и со своей стороны давление на решение Маруси, то ошибся в расчете. Димитрий нахмурился и отозвался отрывисто и решительно:
— Вера — дело совести каждого, житейские же законы для всех одинаковы. Поэтому и тот старый польский закон, о котором у нас речь, пригоден в польском лагере как для католиков, так и для православных.
Все дело в том, откуда взять нам сейчас православного священника…
— Сейчас, государь, нам и без того нельзя было бы венчаться, — заметила скороговоркой Маруся, снова краснея, — до Крещенья у нас, православных, свадеб быть не может.
— И то правда… Этакая ведь досада! А к Крещенью Михайло Андреич должен бы быть уже в Москве.
— В Москве? — подхватила, вся встрепенувшись, Маруся. — Ты, государь, посылаешь его в Москву?
— Да, с грамотой к царю Борису. Он ранен и для ратного дела пока все равно не способен.
— А мы с дядей тоже собираемся в Москву: дядя давно уже надумал перебраться туда к своему старшему брату…
— Вот и прекрасно! Там, значит, и повенчаетесь с князем по православному обряду.
— Summum juc — summa injuria! (высшая справедливость — высшая несправедливость!) — пробормотал Сераковский, которого должна была крайне огорчить такая неудача его замысла. — Мелких предателей вешают, а крупных награждают.
— Князь Михайло Андреич никогда не был предателем! — возразила Маруся с необычной у нее запальчивостью.
— Вы, пани, видно, не знаете, что он уличен в тайной переписке с Басмановым.
— С Басмановым? И вы сами читали эти письма?
— Перехвачено было только одно письмо Басманова на имя князя; но и то не могло быть прочтено, потому что переносчик успел бросить его в костер.
— И переносчик этот был хлопец князя, Петрусь Коваль?
— Да, Коваль.
— Так письмо это было вовсе не от Басманова, а от меня! Я писала князю, что мы с дядей собираемся в Москву, но не знаем, как пробраться через ваш польский лагерь. Коваль же был у нас в замке даже без ведома своего господина…
— Слава Богу! — с облегчением воскликнул царевич. — Стало быть, никакого предательства со стороны князя не могло быть.
— Никакого, конечно. Да и сам Коваль был у меня только по моему же делу.
— В таком случае и его казнить нет законной причины.
— Но ведь все это слова, ваше величество, одни слова, — возразил патер. — Надо их еще формально проверить…
— Полноте, clarissime. Кому, как не вам, сердцеведу, с одного взгляда проникать в человеческую душу. Взгляните же на эту молодую панну: ну, может ли этот чистый, ясный взор лгать и притворяться? Дорогой ей человек приговорен к смерти, — и она одна, в темноте, идет во вражеский стан, чтобы спасти безвинного. Все мы — сам пан гетман и весь военный совет — должны бы преклониться перед таким истинным геройством.
— Преклоняюсь и я, пани, — произнес патер с легким поклоном. — Но, сказав нам, что письмо к князю Курбскому было от вас, вы, надеюсь, не откажете удовлетворить наше любопытство и на счет того, каким путем вы пробрались сквозь нашу воинскую цепь?
— Этого, извините, я вам уже не скажу! — наотрез отказалась Маруся. — Но у меня, государь, была бы к тебе еще великая просьба…
— Повидать Михайлу Андреича?
— Да…
— Еще бы невесте не повидать жениха! А он то, я чай, как будет счастлив!
Появление царевича в сопровождении Маруси Биркиной не столько, впрочем, осчастливило Курбского, сколько ошеломило.
— Ну, что, Михайло Андреич, не ожидал? — заметил Димитрий, с улыбкой глядя на своего совершенно остолбеневшего друга. — Не хочу вам мешать, мои милые, наговориться.
И он оставил их одних. Опустившись на предложенный ей Курбским стул, Маруся, запинаясь, принялась рассказывать о том, как Петрусь Коваль был вчера у нее в замке и спасся каким-то чудом от погони; как нынче вечером Трошка принес из польского лагеря весть о готовящейся казни их обоих: господина и хлопца, и как она, Маруся, тем же потайным ходом тотчас прошла также сюда, в польский лагерь, чтобы избавить их от позорной смерти.
— И вот, слава Всевышнему, избавила… — закончила она свой рассказ, осеняя себя крестом, и слезы заглушили ее прерывающийся голос.
Курбский слушал ее все время молча, строго сжав губы и не поднимая глаз с полу.
— Ты плачешь, Марья Гордеевна, — заметил он теперь, — значит, что-нибудь верно не так. Ты не скрыла от них ничего?
— Ничего. Промолчала только про твой образок… Зачем им знать?
— Еще бы. А про письмо твое ко мне говорила?
— Говорила…
— И тогда они всему так и поверили?