Хорст Бастиан - Тайный Союз мстителей
— Об этом я читал в одной книжке, — начал Друга. — Но, может быть, и вам понравится. Цитадель — это вроде крепость такая. Оборонять ее хорошо, а вот штурмовать — трудно. Ну, замок вроде. Лет двести — триста назад рыцари в таких крепостях жили. А теперь насчет приветствия. Это индейцы так здоровались друг с другом. Согнутая рука на груди означает «Свобода над сердцем». Хотите — можете только руку прикладывать, а хотите — и слова говорите.
Темпераментный Калле первым вскочил и воскликнул:
— «Свобода над сердцем»! Это нам подходит.
— Если делать так, как ты делаешь, — она у тебя над пузом, — съязвила Родика. — Надо руку выше поднимать.
— Выше так выше. Главное, что свобода над сердцем, — повторил Калле.
— А кто больше всех орет, у того она только на языке! — вставил Ганс. — Но я все равно «за».
Теперь уже не понадобилось никакого голосования. Десять рук сразу же были приложены к груди. И кто выкрикивал, а кто и тихо говорил:
— «Свобода над сердцем»!..
Быть может, не все сразу осознали глубокий смысл этих слов, но инстинктивно ребята почувствовали его. Никто из них и не представлял себе, что такое свобода, где она начинается и где кончается. Свобода — великое слово. Она может возвысить человека. Однако завоевать ее способен только тот, кто знает, в чем она заключается.
Ребята из Тайного Союза мстителей не знали этого. Свобода для них была тем, чего им в эту минуту больше всего хотелось. Всем тем, о чем они мечтали.
— Ну как, принимаете приветствие? — спросил Альберт все еще бормотавших ребят.
— Ясно, принимаем! Я ж сказал, — объявил Калле, как всегда полагавший, что он один значит столько же, сколько все остальные, вместе взятые.
Ну, а насчет «Цитадели»? — снова спросил Альберт.
— Вроде ничего звучит, — пискнул Манфред Шаде. — Можно согласиться.
— Хорошо, — сказал Альберт. — Теперь поговорим о Сынке. Откуда вы знаете, что его сцапали? И вообще, что он натворил? — Альберт произнес эти слова с таким спокойствием, как будто известие об аресте одного из членов Союза никого из них не испугало. Напротив, он говорил как бы с гордостью: глядите-ка, полиция против нас! Ведь по силе и могуществу противника мы часто измеряем и собственное значение…
— Вальтер слышал. В конторе у бургомистра, — отвечал Вольфганг. — Он за продовольственными карточками ходил, а там как раз говорили о Сынке.
— Выкладывай, Вальтер! — обратился Альберт к высокому парню с глазами навыкате.
— Я пошел за карточками, — начал Вальтер, — за основными и дополнительными для матери — она у меня чахоточная. Тут всегда надо ухо востро держать, а то сразу забудут эту дополнительную карточку. Это они умеют. Ну вот, вхожу я в контору, уж не помню в котором часу, но народу много было: и Вильке, и Байер, и этот Шульце-старший, и еще много других…
— Чего мелешь-то? Давай в темпе! — прервал его Ганс.
Вальтер и впрямь был ужасный болтун, никогда он не мог рассказать что-нибудь коротко и ясно, все-то ему хотелось передать до мельчайших подробностей. Стоило его спросить, какой дорогой он пришел, как он обязательно начинал перечислять все выбоины и колдобины, повстречавшиеся ему на пути, аккуратно распределяя их по величине и глубине, не забывая поведать и о том, на каком именно треснувшем камне проросла трава. К тому же он без конца повторял эти подробности. Говорил он, никому не глядя в глаза, — взгляд его перебегал от одного к другому. Время от времени он робко заглядывал в лицо своему собеседнику и сразу же пугливо отворачивался. Ребята его не очень любили, и виноваты в этом были не только его глаза…
Смысл его длинного повествования заключался в следующем: прошлой ночью кто-то из взрослых задержал Сынка, когда тот пытался удрать, и отвел в полицию. Говорилось, что Сынок будто бы выбил в Штрезове у кого-то окно. И это, мол, не первый раз. Стоило стекольщику вставить стекло, как следующей же ночью его непременно разбивали. Три недели подряд кто-то так безобразничал, и теперь в полиции обрадовались — наконец-то схватили хулигана! Правда, никто не видел, как Сынок разбивал окно, но подозрение пало на него. Далее Вальтер сообщил, что в полиции Сынок не отвечал ни на какие вопросы.
— Понятно, — сказал Альберт. — У его отца там краля.
Немного помолчав, он недовольно добавил: — Сынок и разбил. Это на него похоже.
— Ну и что? Правильно сделал! — взорвался Калле. Карие его глаза при этом так и сверкали, он готов был немедленно ринуться в бой.
— Балда ты, ничего не правильно! — отрезал Руди, который сегодня дежурил у печи и никак не мог ее растопить. Разумеется, у него оставалось мало времени для участия в дискуссии. Однако упустить случай сцепиться с Калле он не мог. Для этого он всегда находил время. — Если бы это было правильно, мы бы все об этом знали и все вместе обстряпали бы такое дельце.
— Точно, — подтвердил Альберт, поднявшись. — Вот что я вам скажу… — На мгновение он закрыл глаза, но сразу же вновь открыл их. — Мы же не для того с вами вступили в наш Тайный Союз, чтобы тут каждый по-своему сходил с ума. Если Сынку, например, взбредет что-нибудь в голову, пусть лучше сразу здесь все выкладывает. А если я сам дознаюсь, голову оторву! Понятно?
— Это мы еще посмотрим, — заметил Ганс, — все ли поняли. Кто не понял, пусть лапу поднимет, а ты, Альберт, подсчитай, сколько таких. Сразу и будешь знать, поняли мы или нет.
Он ухмыльнулся. Альберт гневно посмотрел на него. Однако на Ганса это не произвело должного действия. Когда Альберт впадал в чересчур приказной тон, Ганс считал себя обязанным оборвать его. Он охотно подчинялся, но не терпел оскорбительного тона.
— Глупыми разговорами тут не поможешь, — заявил Манфред с видом старого бухгалтера. — Необходимо прийти к соглашению относительно фактического состояния дела…
Ганс поперхнулся. Родика громко рассмеялась, и только Вольфганг благоговейно повторил:
— Так точно… состояния фактических… дел.
— Ну и что же теперь будет? — спросил Руди.
— Ничего, — ответил Альберт. — Сынок сам натворил, Сынок и расхлебывай. — Альберт равнодушно сплюнул.
Тем временем Друга лихорадочно обдумывал создавшееся положение. Он хорошо знал, что делается дома у Сынка, и горячо сочувствовал ему. С решением Альберта он был абсолютно не согласен.
— Нет, я не могу так, — сказал он наконец. — Вы бы сперва подумали, почему Сынок нам ничего сам не рассказал. — Повернувшись к Гансу, он спросил: — Если бы твоя мать была жива, а твой отец бегал бы к другой, что бы ты сделал?
Подумав немного, Ганс ответил:
— Во всяком случае, не трезвонил бы об этом на всех перекрестках.
— Вот видишь! — подхватил Друга. — И Сынок так поступает. Это же такое дело, от которого тебе стыдно перед самим собой, а еще больше перед другими. Тут уж не побежишь просить помощи. — Друга говорил это совсем не наставительно, а как человек, который сам хочет в чем-то разобраться. И, быть может, поэтому ребята охотно слушали его, даже порой ожидали, что он скажет.
Взглянув на Другу, Родика улыбнулась. Ей нравилось, как он говорил, и она тут же согласилась с ним:
— Правильно Друга сказал! А уж вы тоже герои! Ничего не можете чувствовать.
— Очень даже можем! — сухо заметил Ганс, причем его разноцветные глаза так и сияли. — Скоро мозоли тут насидим — ящики вон какие жесткие! — Ганс не любил долгих обсуждений.
— Если ты такой дурак, что ничего понять не можешь, — проваливай! — сказал Альберт.
— А кто сказал, что я ничего не понимаю? — примирительно проговорил Ганс.
Но Альберт и не рассердился на него. Напротив, благодаря Гансу он смог изменить свое мнение, да так, что это никому не бросилось в глаза. Слова Други вполне убедили его, но сразу признаться в этом он боялся: как бы это не повредило его авторитету!
Еще некоторое время ребята обсуждали историю с Сынком и в конце концов пришли к заключению, что Сынок ни в чем не виноват и заслуживает полного оправдания.
— Узнать бы, в каком отделении он сидит, — сказал Длинный с озабоченным выражением лица. — Может, удалось бы его оттуда вытащить? — Длинный говорил вполне серьезно, и хотя слова его прозвучали заносчиво — никто не засмеялся.
Все хорошо знали Длинного и знали также, что он готов освободить Сынка, даже если это невозможно. Ведь Длинный не только внешне был похож на трагического героя — Дон-Кихота, которого знаменитый испанский писатель называл «рыцарем печального образа», у Длинного было такое же храброе сердце.
Разумеется, Длинный не носился за столь великими замыслами, но на доброе дело он всегда был готов. К сожалению, он за все брался не с того конца и этим часто вызывал смех товарищей. Он никогда не спрашивал, на что способен сам и на что способны его друзья, — он высказывал всегда то, что было у него на душе. К тому же Длинный желал добра не всем людям, как Дон-Кихот, а только тем, кто был добр к нему самому.