Елена Криштоф - Май, месяц перед экзаменами
«Хорошо. Он будет петь ей другие песни и говорить другие слова. Все будет, как ты захочешь, светлячок».
У нее давно уже не было пушистых младенческих волос, а под ее взглядом, случалось, и не редко, опускала глаза даже наша Людмила Ильинична. Поэтому я сказала ей, как взрослому человеку:
— Послушай, а не слишком ли ты преувеличиваешь, в конце концов, силу его (я хотела сказать: «чувства к тебе», но быстро и не совсем грамотно заменила слово) …силу его отношений к тебе? Прошлых отношений?
— Нет! — Нина будто вся превратилась в острую, больно бьющую по неосторожным пружину. — Нет, я нисколько не преувеличиваю.
— И не собираешься отступиться?
— Во имя женской гордости? — Брови ее опасно разошлись к вискам. — Мне сегодня о женской гордости вы, наверное, пятая говорите. А я знаю, что я ему нужна. Так неужели буду ждать, пока Милочка научит его по легкой дорожке ходить?
— Может научить?
— Может. — Она сказала уже спокойно, по-деловому, будто мы сейчас же сядем и обсудим, какие принимать меры. — Милочка многое может.
А я добавила за нее: «…да к тому же он все-таки действительно сын Сергея Ивановича» (впрочем, Нинину мысль можно было продолжить и совсем иначе: «Не забывайте, она дочь Людмилы Ильиничны»).
Честное слово, было не так-то мало бросить вызов не столько Милочке и Виктору, сколько этим стареющим зубрам — нашему завучу и главному инженеру СМУ товарищу Антонову.
И вот в моем представлении Нина опять стала языком пламени, комиссаром с косичками. И не надо было спешить на помощь этому комиссару. Победа, как оседланный конь, ждала за углом, и удила смутно поблескивали при луне и смутно звякали в ночной влажной тишине.
Девочка маленьким жестким кулачком убрала с лица всякие следы слабости и растерянности, девочка посмотрела на меня в упор и сказала:
— А все-таки я ничуть не жалею, что так получилось. Тогда, на контрольной, с нашими задачами.
— А если бы еще раз пришлось?..
— Тысячу раз. Иначе уж точно получилось бы: «Все слова, слова, слова…» И для него, и для других.
— А Семинос считает главной женской чертой — желание, так он говорит, «приосенить крылом».
Нас обоих «душит дикий смех» по поводу философии Семиноса, и, смахивая с лица этот неосуществленный смех, Нина объяснила мне:
— Главнее — показать, что он может без крыла. С собственными крыльями.
— Нинка, — сказала я, как будто она не семнадцатилетняя девочка, а моя подружка, — Нинка, кто тебя научил такой мудрости? Вроде бы я в твои годы…
Вопрос мой прозвучал вполне риторически, а последующие рассуждения были противоположны тем, которые обычно следуют за фразой: «Я в твои годы». Я знала, что в свои семнадцать лет была куда глупее и легче Нины. И примитивнее, и слабее. И ни у кого не вызывала такого удивления, какое Нина вызывает у меня.
— Нет, неужели он не понимает: конечно, нужно верить, что всегда будет рука помощи, но не такой же помощи…
Я промолчала. На мой взгляд, он вообще многого не понимал.
— И потом, чисто практически: на все случаи жизни все равно шпаргалками не запасешься. Так уж лучше научиться обходиться без них. Уж этому его отец мог научить.
— Мог бы, — подтвердила и я.
В самом деле, на работе своей он обходился определенно без шпаргалок, тут уж не придерешься. Но вторая моя мысль (может быть, именно потому, что мне очень хотелось придраться) была такая: «А большая ли разница, как брать чужое? Одни ограничиваются шпаргалкой по молодости лет. Другие протягивают руки к комнате, предназначенной отнюдь не им…»
Конечно, я не сказала об этом вслух. Но принято говорить о таком со своими ученицами. Но ученице, надо думать, хорошо была известна история Шурочки Селиной, а может быть, и какие-нибудь другие, похожие? Ученица спросила, имея в виду, конечно, четырехкомнатную квартиру и Антонова-старшего:
— Неужели с Селиными ему удастся?
Я пожала плечами.
— А почему все молчат? — не унималась Нина.
Я еще раз пожала плечами, глядя на нее пристально и растроганно. Я не умела избавляться от этой растроганности, когда она находила на меня по поводу Нины или еще кого-нибудь из моих ребят.
Маленький солдатик тоже уставился на меня, только отнюдь не растроганно, а напряженно. Маленький солдатик со спутанными прямыми волосами, с белыми царапинами на детских ногах, как будто она продиралась сквозь ажину. Впрочем, сквозь какие-то кусты она и в самом деле продиралась. Царапины — приобретение нынешнего вечера.
— А что говорит Алексей Михайлович? — продрался солдатик сквозь мое молчание.
— Почему именно Алексей Михайлович?
— К нему все бегут если что…
«К тебе тоже бегут», — подумала я.
— Да, — сказала я вслух, соглашаясь с Ниной насчет Алексея Михайловича. — Да…
Я постаралась, изо всех сил постаралась загородить того Алексея Михайловича, который, разведя руками, сказал мне однажды: «Боюсь, в этом деле я вам не помощник».
Тот Алексей Михайлович — это касалось только меня. Нина не должна была увидеть его, не должна была даже подозревать о его существовании. И поэтому, отводя в сторону свои и ее мысли, я спросила:
— А что за женщина у Виктора мать, я ее как-то мало…
— Вы знаете, Алексей Михайлович учился с ней в техникуме. Они дружили.
— Странно, он мне ничего не говорил.
— Она Виктору рассказывала.
— Странно, он мне ничего…
Хотя почему так уж странно?
Странно не то, что Алексей Михайлович ничего не сказал мне о своей дружбе с Юлией Александровной. Странно — как они дружили?
После ухода Нины я долго пыталась представить — как, но мне это не удавалось. Юлия Александровна и Алексей Михайлович, по крайней мере сегодня, на мой взгляд, существовали в слишком разных измерениях, были озабочены слишком разным. И ничего с этим нельзя было поделать. Кроме того, мне мешал Антонов-старший. Вырываясь вперед, он словно бы требовал, чтоб я сравнивала с ним — не с его женой.
Он стоял передо мной, как стоял действительно когда-то на фоне новых корпусов с пылающими от заката окнами. Руки были засунуты в карманы и далеко вперед оттягивали куцый мальчишеский плащик. Рыжая челочка редко нависала над глазами, которые умели принимать какое угодно выражение, но все же старались держаться где-то на уровне отеческой приветливости, отеческого гнева.
Или, может быть, слово «отеческий» недостаточно ясно передавало оттенок? Может, лучше следовало сказать: «масштабного гнева», «масштабной приветливости»? «Масштабной озабоченности»? Вот он оглядывает поднятое им, вдохновленное им, успешно довершаемое им строительство… Тише — все остальные должны отойти хотя бы на полшага назад.
Глава одиннадцатая, пересказывающая от лица автора разговор, может быть самый важный в этой истории
Если бы еще неделю назад, до второй ссоры на обрыве, Виктора спросили, как он относится к Милочке, он вздернул бы плечи с улыбкой: «Хорошо отношусь». — «А к Нине?» — «К Нине? — На этот вопрос нельзя ответить так сразу. Тут есть от чего задуматься. — К Нине? Тоже хорошо относился. Правда, потом она меня подвела».
Но есть ответ и ответ. А слова «хорошо отношусь» для многих Викторов имеют сегодня очень растяжимый смысл. Так говорят в том случае, когда подразумевают: «Она мне симпатична», «Она мне нравится». И в том случае, когда хочется сказать: «Я ее люблю». Но слитком уж прямое, требующее и обязывающее слово «люблю».
Хорошо отношусь…
Приятно ходить по поселку с самой красивой девушкой школы. Приятно просто смотреть на Милку: из-под золотой короны ясно светятся мохнатые, жукастые, как говорит Медведев, глаза, а руки жемчужно-белые и вызывающе беспомощно выложены поверх нарядной торчащей юбки. А ласково стеклянный голосок перебирает слова:
— Представляешь, я беру интервью, а вокруг все такие научные-научные работники, и самый младший из них и то доцент или даже, может быть, профессор. Остальные — академики…
— Кошмар, они же тебя уведут, Звоночек. Там такие лысины, такие бороды, а перспективы!
Но это был только разговор, причем довольно ленивый разговор. На самом деле он не ревнует Милочку к этим академикам.
— А самолет ты представляешь какой? «Серебристая птица могуче распростерла крылья над простором Атлантического океана…» — декламирует Милочка, и Виктор понимает: это из ее будущей корреспонденции.
Одного он не понимает, и ему иногда очень хочется спросить, не всерьез, а так, из любопытства:
«Ну, а мне в твоей серебристой-серебристой птице найдется место? Или одним академикам?»
Да, только из любопытства, только для разговора. Милочку он вовсе не имеет в виду на всю жизнь. Нину имел в виду, а Милочку — нет. А после событий на обрыве он вообще не стал бы возражать, распадись их дружба сама собой. Но уже на следующий день лицо Милочки было так приветливо, так обращено к нему, что просто невозможными казались какие бы то ни было объяснения.