Борис Никольский - Третья дорога
Поэтому я не мог ничего сказать о походе, никак не мог. В конце концов я сам был виноват, что так получилось: надо было предупредить раньше. А теперь можно было лишь надеяться, что вдруг в субботу у отца появится какое-нибудь срочное дело, внеочередное совещание или что-нибудь в этом роде. И тогда все решится само собой.
Но ничего такого не произошло. И в пятницу вечером, когда мы все собрались во дворе, мне уже не оставалось ничего другого, как только проговорить с самым наибезразличнейшим видом:
— Да, между прочим, завтра у нас с отцом кое-какие дела, так что я…
Это было для меня не так-то легко — решиться вырвать зуб куда легче, честное слово, — и я мог гордиться и утешать себя тем, что я это все-таки сделал. Впрочем, это было слабое утешение.
— Вот видите! — сразу закричал Вадик. — Что я говорил! Эх, дурак, надо было тогда на спор идти!
Больше на меня в тот вечер не обращали внимания, словно я и не существовал вовсе, словно меня и не было рядом с ними. Несколько раз я пытался вмешаться в разговор, даже подавал советы, и со стороны это выглядело, наверно, довольно унизительно, потому что никто меня не слушал и никто мне не отвечал. Конечно, мне нужно было уйти, я это прекрасно понимал, но все-таки не уходил, хотя меня теперь и в самом деле совершенно не касалось, хватит ли одной палатки на всех и сколько надо закупать хлеба, и на что сейчас лучше всего будет клевать рыба…
В субботу мы с отцом отправились в театр.
Мы вызвали по телефону такси и подкатили к самому театру, к ярко освещенному подъезду.
Отец взял билеты в ложу — я знал, что это специально для меня. Я не люблю в театре сидеть в партере: сидишь будто в кино, никакой разницы. Зато когда поднимаешься в ложу бельэтажа или бенуара — одни слова эти чего стоят! — и билетерша подводит тебя к узкой дверце, и ты сначала попадаешь в крошечную комнатку, где стоят низенькие мягкие диваны, а потом уже в ложу, тут уж сразу чувствуешь, что ты — в театре.
В другой раз мне вполне хватило бы такси и билетов в ложу, чтобы чувствовать себя на седьмом небе. Но сейчас…
Я смотрел на сцену, я изо всех сил старался смотреть на сцену, но ничего не мог поделать с собой. Я думал о ребятах, о нашей компании, представлял, как они едут сейчас в электричке, как поют песни, или идут уже по лесу, или выбирают место для привала. Я все время отвлекался и не мог уловить смысл того, что происходило на сцене. Спектакль мне казался скучным.
В этот вечер я первый раз почувствовал себя несвободным, завидовал свободе своих приятелей.
Почему я должен сидеть в театре, когда мне совсем этого не хочется? И разве это честно перед отцом? Ведь он прекрасно чувствует мое настроение, даже в темноте чувствует, хоть и глядит все время на сцену. А что — он же не заставлял меня идти, он бы даже не повысил на меня голос, не рассердился, если бы я отказался. Если бы он закричал, если бы он рассердился, если бы запретил, не пустил, не разрешил, тогда было бы проще, тогда было бы совсем другое дело. Тогда я мог бы спорить, отстаивать свое право на самостоятельность, доказывать, что я — взрослый. Вон Вадик, тот каждый день спорит со своей матерью. Она ему: «Дурак!», а он ей: «Сама дура», она ему: «И зачем только я тебя растила, зачем силы тратила?», а он ей: «Я же тебя не просил об этом». И ничего — к вечеру уже разговаривают мирно как ни в чем не бывало. Я даже представить себе не могу, чтобы отец сказал мне грубое слово, обругал меня, я бы не знаю что тогда сделал.
У Эрика родители вообще не вмешиваются в его дела. Они всегда заняты, у них свои заботы, они всегда что-то ищут, покупают, достают: покрышки для автомашины, абонементы в филармонию, нитрокраску для дачи, сборник стихов Окуджавы, финский плавленый сыр, — времени у них совершенно не остается. «Наш Эрик ничего плохого сделать не может, в этом я уверена, — говорит его мать, — а в остальном пусть он поступает, как хочет. В конце концов, он человек уже взрослый, отца перерос».
У Сереги папаша — так тот вообще подлаживается под нас. Он — лысый, суетливый и веселый. Хлопает нас по плечам и называет стариками, хлопцами или братвой, как когда. И анекдот иногда расскажет, и закурить даже предложит — полушутя, полусерьезно. Мы, конечно, отказываемся, а он смеется: «Бросьте, эти штучки мне известны, я сам в тринадцать лет начал дымить». Отец Сереги — художник. Одна его картина даже была на городской выставке. Мы все ходили ее смотреть, потому что Серегиному отцу для этой картины позировал Эрик. Картина называлась «Заседание комитета комсомола». Нам-то, конечно, было интересно посмотреть, потому что Эрик получился как живой, очень похож, но вообще-то картина вышла скучная. Конечно, из вежливости мы не сказали об этом Серегиному отцу, но он, кажется, и сам догадался. «Ничего, старики, — сказал он нам, — у Репина «Заседание Государственного совета» тоже не самая удачная картина, не так ли?» Серега отцом доволен: «У меня батя свой в доску».
Я и сам не заметил, как начал сравнивать своего отца с родителями приятелей. Раньше мне и в голову не приходило, что его можно с кем-то сравнивать. А когда заметил, мне стало очень неприятно, — ведь отец сидел рядом и даже не подозревал, о чем я думаю. Я принялся усиленно смотреть на сцену, чтобы отогнать эти мысли, но тут как раз опустился занавес, в зале начали медленно наливаться светом люстры — первое действие кончилось.
Во время антракта мы ходили с отцом по фойе, и я немного отвлекся, но как только погас свет и началось второе действие, все мои мысли снова вернулись ко мне.
Я стал думать, что теперь-то наверняка ребята больше никуда не возьмут меня с собой, и настроение у меня опять испортилось. И опять Вадик будет насмехаться надо мной и рассказывать всем, что меня не пустил папаша. Не могу же я объяснить ребятам, что должен был пойти в театр, что просто не мог поступить иначе, — они все равно ничего не поймут. Да я и сам, даже если бы и захотел, не сумел бы толком объяснить все как есть… Сколько раз я им говорил, что отец мне ничего не запрещает, что даже таких слов: «Нельзя, не пущу» — он почти никогда не произносит, они все равно не верят. «А чего ж ты тогда вечно торопишься домой, на минуту опоздать боишься?» — спрашивают. И опять — как им объяснить? Просто я знаю, что отец не любит, когда я прихожу поздно, и поэтому я стараюсь прийти пораньше. Он у меня человек очень точный, даже в мелочах, любое самое маленькое обещание всегда выполнит и от других тоже ждет верности слову. И я знаю: отец будет переживать и волноваться, если я пообещаю прийти в девять, а сам явлюсь в одиннадцать, а я не хочу, чтобы он переживал, волновался и расстраивался. Для меня это хуже всего. Просто я люблю его, ведь он у меня один, и я у него один тоже — как же я могу сказать или сделать что-нибудь такое, что бы огорчило его? И вот поэтому я сижу сейчас здесь, в театре, в темной маленькой ложе, а не разжигаю костер в лесу и не горланю песни вместе с ребятами…
И тут вдруг я подумал, что, выходит, это любовь делает человека несвободным, выходит, ничто так не связывает человека, как любовь…
Эта мысль была такой неожиданной, что даже испугала меня. Но потом я вспомнил, что где-то уже встречал ее, в какой-то книге, только не обратил тогда на нее внимания, а теперь она возникла внезапно в памяти, словно я сам до нее додумался.
«Ведь если бы я не любил отца, я мог бы поступать как угодно, и мне было бы совершенно все равно, как он отнесется к этому…»
От такой мысли мне стало совсем не по себе — получалось, будто я хочу, чтобы что-то изменилось в наших отношениях с отцом, чтобы я стал меньше его любить, но я же этого не хотел, я этого никогда не хотел, ни раньше, ни теперь, никогда не хотел, не хотел…
— Ты что это шепчешь? — тихо спросил меня отец.
— Да нет, ничего, — смущенно пробормотал я. Оказывается, я уже начал думать вслух.
— Я очень люблю твоего отца, — как-то сказала мне папина двоюродная сестра, — он, безусловно, прекрасный, замечательный человек, но жить вместе с ним я бы не смогла. У него ужасно трудный характер. Своей верностью принципам, и своим молчанием, и своей требовательностью он может доконать кого угодно. — Она сказала это полушутя, и я тогда пропустил эти слова мимо ушей, но теперь, как нарочно, они тоже вспомнились и лезли в голову.
«Голова пухнет от мыслей», — так говорят в подобных случаях. Я и правда чувствовал, как моя голова словно распухает, словно становится тяжелее.
Неизвестно, до чего бы еще я додумался, но, к счастью, кончилось и второе действие.
— Ну как? — спросил отец, внимательно поглядывая на меня. — Нравится?
— Да, — ответил я не очень уверенно.
Мы отправились в буфет и уже допивали свой лимонад, когда я вдруг увидел Осинина. За нашим столиком было одно свободное место, и он пробирался именно сюда. Отец сидел спиной, он еще не видел Осинина, и я хотел сказать: «Вон тот самый тип», но не успел — Осинин уже стоял возле столика.