Нинель Бейлина - Калитка, отворись!
К полудню от жары стало нечем дышать. Выступал клейкий пот, к поту прилипала пыль, движения замедлялись.
— Все на ток! Гроза будет!
Надо успеть до грозы ссыпать в ригу бобовые, убрать туда же всё зерно. Вороного, Володькиного коня, вместе с подслеповатой белой лошадью, на которой возили воду, впрягли в грудило. В тучах клубились чёрные нити. Люди и лошади дышали ртом. Был момент, когда всё остановилось — невозможно двигаться. И вслед наступила сказочная лёгкость. Носились взад-вперёд, беспорядочно с виду, но не задевая друг друга. Для тяжести мальчишки и Нюрка цеплялись за грудило, и лошади волокли их по зерну. Вороной, весь в мыле, ухитрялся, на ходу нагибая голову, хватать зубами пшеницу. Зерно вместе с пузыристой слюной падало с закраин его мягких губ. Ветер поднял пыль, пахнущую хлебом. Мякинные облачка вырывались из-под деревянных лопат, которыми девочки, потные и облепленные пылью, подгребали кучу. Подолы их платьев развевались и хлопали.
Упали первые крупные капли, девочки взвизгнули, работа пошла быстрей — уже ничего не разобрать в весёлом аду. Ещё и ещё раз лошади потащили грудило, а Нюрка почувствовала, что колени её скользят по земле. Вениками из прутьев торопливо подмели ток. Дождь брызнул сильными редкими струями. Все врассыпную бросились к палаткам, а Нюрка, усталая и возбуждённая, но с пустой головой, сама не зная почему, спряталась за ригу и, когда осталась одна, пошла в поле.
Уже не слышно было людских голосов.
Застрекотали кузнечики и смолкли, попрятались.
Трещала дрожащая ощетиненная стерня, моталась растрёпанная травинка у дороги.
Серые тучи на миг просветлели, раздался осторожный треск, вернее — стук; кто-то стучался по ту сторону неба: «Можно?»
— Можно! — разрешила она, не замечая, что снова начинает верить в «калитку».
Дождь хлестал её, она шла как голая в своём мокром насквозь сарафанчике, волосы гладко прилегли к голове, руки и ноги были тверды и гладки, от сердца расходилось живое тепло.
Серая пелена давала вдруг ветвистую трещину, и обнажалась на миг огненная изнанка неба. И снова заживало серое, и снова пытались разрушить его огненные существа изнутри, — они то взрывали его, то разрубали мечом напрямую, то комкали и рвали, то ударяли в него кулаком или копытом, и тогда вновь шла по нему ветвистая трещина; то пробивали рогом, то прогрызали зубом, а оно тотчас смыкалось, твёрдое, как стекло, мягкое, как вата, вязкое, как тесто.
Всё чаще играл огонь, и, боясь отстать, рыкали, катились громы.
Но что же это такое? Ведь это музыка! Новая, сложная, беспокойная. Такая, что можно испугаться.
Чтобы не слышать её, Нюрка крепко зажимает руками уши, которые ещё болят от утренней трёпки… и… становится тише? Нет, громче. Потому что это — в ней. Это — её музыка!
Ну что ж, пусть будет так.
Внезапно недалеко от неё вошёл в землю огненный столб. Она шарахнулась от него, почти оглохнув от грохота, раскрыв рот, с трудом соображая, что именно она сейчас «самый высокий предмет на местности» и это в неё, согласно всем законам физики, надлежало молнии ударить. Она убежала от молнии, потому что — живая.
И сделалось больно, и весело, и страшно, и чудесно — нет ещё слова, чтобы передать, как ей сделалось. Она закричала в тучи:
— Эй, ты! Жаль, что тебя нет, а то — подерёмся?
И потом сказала себе «дура» и решила уже вернуться к ребятам и вдруг увидела…
Через поле по стерне к ней шли три человека: Володька и две девочки в целлофановом пакете — под одним скоробившимся плащом. Володька, заметив её издали, повернул назад. Девочки подошли.
— Ты что ж это, сумасшедшая! Мы беспокоимся, ищем тебя везде…
Вечером в «кубрике» поделили на много тоненьких ломтиков пирог с повидлом с надписью «Нюра» на корке. Пели хором, и Нюрка громче всех, и уши у неё горели, и кто-то учил её играть на баяне, и неизвестно, о чём она думала, но, уж во всяком случае, не о себе…