Анна Гарф - Кожаные башмаки
Миргасим всё ещё дрожал мелкой дрожью. Было так тихо, что он явственно услыхал, как потрескивает в лампе фитиль.
Председатель Рустям бережно сложил письмо, спрятал в конверт.
— Это письмо мы сохраним навечно в несгораемом шкафу, — сказал он. — Пусть и внуки и правнуки знают — жил в нашем колхозе доблестный человек и будет в нашей памяти всегда жить. Он жил для живых и жизнь свою отдал для того, чтобы мы жили. И жить нам следует так, чтобы он порадовался, если бы мог видеть нас.
Председатель помолчал. Потом поднял голову, сказал:
— В память о Насыре Алтын-баше, о Насыре Золотой Голове я даю на постройку самолёта все свои сбережения.
Он вынул из кармана гимнастёрки самописку, обозначил на листе бумаги цифру — сколько денег вносит.
— Мы тоже подпишемся! — послышались голоса.
Люди потянулись к скамье, где стояла лампа и где в её свете ярко белел подписной лист.
— Всей деревней сложимся. Пошлём, пошлём на фронт в память о Насыре свой собственный самолёт. Обязательно пошлём.
— Ай-вай-вай! — вдруг раздался не то стон, не то плач, и откуда-то из тьмы выполз на крыльцо Саран-абзей.
— А за репу мою, репу белую, сладкую, что гуси потравили, кто мне заплатит?
Люди шарахнулись от него. Он стоял один на свету, длинный, чёрный, в бархатной шапке, словно гусеница.
— И ещё корзину мою круглую чуть не утопили, и пеньковую верёвку. — Он вытащил из-за пазухи эту верёвку: — вот!
Когда он замолчал, Миргасим услышал стук своего сердца. Никто даже не вздохнул.
И вдруг тишину прорезал голос, молодой, сильный, — голос Миргасимова брата Зуфера:
— Эй, старик! Уходи отсюда вместе со своей пеньковой верёвкой!
— Человек с коротким умом обладает длинным языком, — возразил Саран-абзей, спрятал верёвку в карман, спустился с крыльца и словно исчез, растворился во тьме.
Глава девятнадцатая. Собственность
Ох, как о репе, что гуси побили, Саран-абзей горевал! Прослезился даже. Однако Миргасима и Фаима-сироту слёзы эти не разжалобили.
Притаившись, глядели мальчики, как Саран-абзей, горько причитая, собрал битую репу, всю до единой, в мешок, взвалил себе на закорки и, сгибаясь под тяжестью, поплёлся к проезжей дороге.
Мальчики последовали за ним. Он не замечал их, шёл, не оглядывался, спешил к повороту дороги, туда, где сегодня должны были ехать несколько семей беженцев. Их эвакуировали из родных мест, спасли от фашистов. Направили сюда, в одно дальнее село нашего района. Там для них было жильё приготовлено, хлеб.
В дороге беженцы — старики, женщины, дети — наголодались, нагоревались. Сидели на телегах молча, даже дети не шумели. Должно быть, эти последние километры пути казались им особенно долгими.
И вот вдруг навстречу обозу выходит наш скупой. Высыпал он репу из мешка на обочину дороги и говорит:
— Денег не надо. Меняю на шурум-бурум.
Беженцы собрали что у кого было — спички, носовой платок, перламутровые пуговицы…
Ребятишки обрадовались репе и не посмотрели, что она битая, так и впились зубами.
Миргасим рассмеялся.
— Чего ты?! — возмутился Фаим. — Плакать хочется, на них глядя, а ты смеёшься.
— Да ты послушай, как смешно они лопочут — «Мамаду, мамаду!»
Фаим, который частенько бывал с дядей в городе Тетюшах на рынке и там научился немного понимать по-русски, возразил:
— Не «мамаду», а «мама, дай! Мама, дай…»
— Ах, так? — насупился Миргасим. — Бежим в правление!
Прибежали и говорят:
— Дядя Рустям, наш Саран-абзей вещи у беженцев отнимает!
Когда старик вернулся, председатель вызвал его к себе, стыдил, уговаривал отдать тем несчастным их скарб.
Но Саран-абзей возразил:
— Ты, Рустям, молод ещё учить меня. Знай, первое правило хозяйственности — это не возвращать того, что попадает тебе в руки. Что ты мне про войну толкуешь? Каждый человек, если есть на то милость божия, может и в военное время сохранить и даже приумножить своё имущество. Ты, если хочешь, корми всех задаром, расточай, а я желаю собирать. Вещь, которую мне дали, — моя собственность, и таковой она останется.
Председатель слушал, слушал да вдруг как стукнет костылём по полу! Даже стены задрожали.
Фаим неслышно выскользнул на улицу, а Миргасим от страха споткнулся, скамью опрокинул и сам растянулся.
Дядя Рустям глянул на него, брови чуть ли не к самым вискам подскочили, глаза гневом зажглись:
— Тебе здесь чего надо?
Миргасим не помнит, как у своего крыльца очутился, — выскочил из правления, как из огня!
Семья и соседи давно поужинали и теперь, как обычно, сидели у завалинки, отдыхали, беседовали. Бранили Сарана-абзея: как это совесть позволила у несчастных людей последнее барахлишко просить? За битую репу!
Но как старик с председателем говорил, этого ещё никто не знал.
— Я сейчас расскажу! — обрадовался Миргасим.
Заскочил в избу и потом выполз оттуда, опираясь на посошок, кряхтя и охая. На голове — высокая бабушкина зимняя бархатная шапка, на ногах — глубокие мамины галоши.
Постучал Миргасим посошком по ступеньке и сказал скрипучим голосом:
— Вещь, которую мне дали, моя и навсегда у меня останется.
Все смеялись: и мама, и бабушка, и Абдракип-бабай, и даже старший мужчина в доме, ценный работник в колхозе Зуфер. Но Асия и не улыбнулась.
Смеяться разучилась она, что ли? Разучишься, пожалуй, если писем нет и нет. Миргасимовой семье тоже письма пока не принесли. Ни одного. Да семья-то у них большая — мама, бабушка, Зуфер, Шакире, овца, гуси… Вместе всё-таки легче, но у Асии только дедушка да щенок, вот и весь народ. Больше нет никого. Поневоле заскучаешь.
Миргасим как увидит, что лицо её затуманилось, сразу начинает божиться:
«Лопнуть мне на этом месте, если завтра письма не получишь!», «Сгореть мне здесь, получишь со следующей почтой!», «Чтоб я тут же, в этой канаве, лопнул!», «Пусть меня разорвёт!», «Чтоб я провалился…».
А письма ей всё нет. Почему же Миргасим не сгорел, не провалился, не лопнул? Потому что хитрый он, очень хитрый — всякий раз клянётся на другом месте. А потом эти места обходит стороной. Скоро ему и погулять будет негде — всё кругом клятвами заминировано. Оступишься нечаянно — и полетишь, взорвёшься или под землю провалишься…
Миргасим поправил бархатную шапку — совсем на глаза она съехала, согнулся, поднял со ступеней половик, свернул и сунул под мышку.
— Первое правило хозяйственности — не возвращать того, что попадает тебе в руки, — изрёк он.
Тут уж и Асия не вытерпела, засмеялась:
— Почём репу продаёшь, Саран-абзей?
— Хочешь, всю репу на его огороде повыдергаю?
— А мы и не знали, что ты у нас такой батыр могучий.
— Надеюсь, ты пошутил, сынок? — вмешалась мама. — Ты не пойдёшь на чужой огород? — Брови сдвинула, посмотрела сурово.
— Огород этот Саран-абзея собственность, да?
Все так и уставились на Миргасима.
— Поглядите на него, — сказал Зуфер, — какой умный, какой учёный!
Мамины брови будто крылья птицы распахнулись, улыбка мелькнула в глазах, они потеплели. Но голос был холодный, строгий:
— Ты ведь не посмеешь хозяйничать на грядках, где сам не работал?
«Сказать «конечно, не посмею» или возразить «посмею?» Нет, уж лучше промолчать, потому что лгать грешно, а хвалиться попусту смешно. Сначала надо выполнить, что задумано, а после будь что будет.
Глава двадцатая. На чужом огороде
Настал день, когда Саран-абзей срезал ботву свёклы на своём огороде, срезал зелёные игольчатые листья лука и повёз это на базар. Фаима он оставил дома, сторожить огород и учить стихи из священной книги — Корана.
— Сегодня или никогда! — сказал своим друзьям Миргасим. — Повыдергаем репу и бросим, пусть валяется. Убытку старику не будет: соберёт и понесёт продавать.
— А к-как же Ф-фаим-м? — возразил Темирша. — Ему в-влетит.
— Я учусь, читаю священную книгу, — возразил Фаим, — я ничего не вижу, не слышу. — И запел, подражая дяде: — Нет бога, кроме бога, и Магомет…
— Т-только н-не н-надо чужую р-репу есть, — решил честный Темирша, — м-мы мст-тит-тели, н-но м-м-мы не в-воры.
С этим все согласились. Дёргали репу, складывали на меже, но не ели. Работали на совесть, только Фарагат не слишком часто сгибал спину и почти не вынимал правой руки из кармана, потому что у него в кармане лежал складной ножичек. Новенький, с двумя лезвиями. Только вчера Фарагат сам, своими руками, наточил их. Ну, если нож в кармане, то просится он в руку, а если нож в руке, как тут не похвалиться остротою лезвий? Фарагат выдернул репину, провёл лезвием по кожуре, и репа, упругая, только что очищенная, с капельками сока, будто сама подскочила к зубам, захрустела…
— До чего же сладкая, сочная! — сказал Фарагат. — Я такой репы в жизни никогда не ел! Кому ещё почистить? Ножик-то мой какой острый! Кто хочет испытать? Таких лезвий в нашей деревне ещё не видывали. Это мне старшая тётя из Казани привезла.