Альберт Лиханов - Мужская школа
— Веня Мягков никогда никому не говорит ничего о Боге сам, никогда никого не агитирует и никого не обращал в свою веру. Он очень тихий, робкий, скромный и честный человек. — Я подумал и неожиданно прибавил: — Он ни на кого не способен повлиять.
— Спасибо, — неожиданно властно сказал Эсэн. — Можешь идти.
— Э-э-э, — заблеял человек у окошка, наверное, ему ещё что-то хотелось спросить меня, но директор был для меня моим прямым командующим, и я, не растерявшись, выполнил его распоряжение: повернулся и быстро вышел из кабинета.
Не успел я сделать и пяти шагов, как услышал перестук каблуков.
— Подожди! — остановила меня классная.
Я снова вгляделся в лицо Самыловой — первый раз я назвал её про себя по фамилии, а не по имени-отчеству. Румянец схлынул с её лица, и теперь она казалась позеленевшей.
Если в классе спросят, зачем вызывали к директору, ни в коем случае не рассказывай, что было.
Она говорила тоном, не допускающим возражений. Я подумал, что она, конечно, права: зачем всё это Мягкову, и так ему достаётся, а тут ещё такое.
Это был допрос? спросил я учительницу.
Ну с чего ты взял? — неискренне удивилась она.
— А откуда этот человек? — не унимался я. Тсс! — прошептала классная и, закатив глаза,
показала пальчиком наверх. Потом как бы отряхнулась: — В общем, тебе незачем знать.
Ну что же, раз незачем! Я тряхнул головой в знак согласия.
В классе скажешь, что директор интересовался учителем французского. Я чуть не присел:
— А он чего?
Да ничего, просто скажешь — он перешёл в другую школу, а оттуда интересуются мнением наших учеников.
Я опять кивнул головой, но с места не трогался. Что-то мне мешало. Наконец осенило.
— И что я директору сказал?
— Что он замечательный фронтовик!
— А откуда я это знаю?
— Он вам рассказывал.
Она прыснула, а я почти с уверенностью подумал, что Самылова и про Мариванну знает.
Осенью, уже в шестом, я брёл по улице, пиная кленовые листья, и встретил Веню с той женщиной з чёрном платке. Наверное, это была его мать.
А потом он исчез. Совсем и навсегда исчез из нашего класса. Когда он не пришёл раз и два, Зоя Петровна объявила, что Мягков переехал в другой город.
— Вот так попик-беспопик, — громко воскликнул Рыбкин. — Даже не попрощался! Да это ж разве по-божески?
И все освобождённо рассмеялись.
Ну ладно, Герка, ладно остальные ребята — хотя почему же ладно? Жил человек с нами, каждый день рядом сидел, а исчез — и никто о нём не пожалел, все рассмеялись, да ещё вроде и с радостью… И всё-таки не ребята меня поразили классная руководительница.
Она некрасиво смеялась, обнажив десны, и даже слезы от этой необыкновенной радости промокала платочком: «Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!»
И я вдруг подумал — да она безумно рада отъезду Мягкова, потому что этот безобидный пацанёнок на ней тяжким камнем лежал. А теперь его нет. И ей полегчало. И ясно — совсем ясно, — как много сил потратила она, чтобы тихо и мирно, но избавиться от Вени. Вот когда во мне всё щёлкнуло и сошлось — и совет матери Вени: «Конечно, уезжать!», — и даже кормёжка эта — фу, как противно. Разве можно сразу и жалеть, и хотеть избавиться?..
Ну куда, куда они убегут — женщина в чёрном, почти на глаза надвинутом платке и тихий, безобидный Веня? Куда им бежать — ведь там, куда они приедут, всё начнется снова, и другой дядька в костюме и при галстуке начнёт допытывать — а не обращал ли кого Мягков в свою веру, не агитировал ли за Бога? И снова все, кто рядом, струхнут — и пацаны, и взрослые.
И не будет предела этому бегу — ведь у круга нет конца.
Вспоминая потом про Веню, я думал ещё что он походит на рыцаря Печального образа, только, пожалуй, ему живётся похуже. Над Дон Кихотом смеялись, его обижали, но ведь странный идальго мог позволить себе не обращать внимания на эти издевательства.
А Веня не мог.
17
Ну а как жилось мне?
Вообще-то, когда рядом страдает Веня Мягков, твои собственные неприятности переносятся легче. Начинаешь думать: просто так, значит, устроена жизнь, и никуда ты от неё не денешься. Терпи: перемелется — мука будет. Другим ещё хуже.
Конечно, легко рассуждать, когда вырос и всё уже позади, а когда ты невелик ростом и знать не знаешь, чем всё это кончится, — где же тебе уверенности взять? Слушать взрослых? Они, конечно, советов надают, но это же всё слова, а жизнь состоит из событий. И каждое такое событие будто с неба падает — хоть его чаще всего не ждёшь. В событиях этих надо говорить, принимать решения, может, даже драться, и посторонние советы совершенно не помогают — они просто не вспоминаются.
Рыжий Пёс то вязался ко мне, то отступался и приступал с новой страстью, кичась своей безнаказанностью. Я спрашивал себя: неужто нельзя за все эти издевки сунуть ему кулаком в рыло, налететь, свалить, как японские лётчики камикадзе, пусть потом убьёт, но сперва при всех отомстить, дать сдачи, доказать, что ты не бессловесный болванчик, над которым можно издеваться. И отвечал: нет, нельзя. Не было у меня такой силы воли, чтобы броситься в драку, чтобы отквитаться. Не такой характер. Бабушка всё хотела, чтобы я был послушный, вот я и стал послушным. Слушал других. Вежливо соглашался. Умел подчиняться.
Ох, нет хуже этого — подчиняться. Сам не заметишь, как голову потеряешь — зачем она, если другие думают. Потом сам себе говоришь: ну что, трудно мне, да пусть будет так, как другие уверяют!
Ну и ещё конечно, страх. Я бы соврал, если бы сказал, что Рыжего не боялся. Боялся, и вовсе не его бицепсов и силы, а наглости и нахрапа. Он всегда неожиданно налетал, проклятый налётчик! Своими вытаращенными бесцветными глазками подавлял, удав африканский! И я терпел.
Но дело в том, что терпение некоторые люди неправильно понимают. Они думают, раз ты терпишь одного, то вытерпишь и другого. А то, может, и третьего.
Таким вторым вдруг стал Витька Дудник с огромным родимым пятном — на пол-лица, страшилище проклятое!
Только, конечно же, став постарше, понял я Витькино болезненное ко мне неравнодушие. В душе он считал себя уродом, а всякий обиженный природой человек стремится уравновесить свой недостаток превосходством в чём-нибудь другом. И чтобы не просчитаться, лучше всего превосходства добиться там, где получится наверняка. Так что легче всего лезть к тому, кто и другому сдачи не даёт. Не помню, с какого момента, но Витька тоже стал преследовать меня.
Бессчётное множество раз выбивал из рук портфель, помните тем коварным способом? Сдирал с моей головы шапку и закидывал её в сугроб, так что приходилось лезть за ней, проваливаясь по пояс и набирая полные валенки снегу. Разгоняясь, толкался так, что в тебе ёкала селезёнка, да и вообще весь ты сотрясался до основания и, конечно, валился с ног. Шёл за тобой следом по улице, подпинывая по ногам так, чтобы одна заплелась за другую и ты упал, поэтому, пока он преследовал, приходилось идти задом наперёд, отмахиваясь портфелем. Подходил к тебе, становился рядом, принимался вроде бы мирно говорить, а сам ступнёй и пяткой ноги, противоположной тебе, бил под зад. Рассчитано на то, что ты оглянешься, а сзади никого нет: шутка для первого класса. Вот такой прилипала. Вроде и не больно, по большому счёту не задирается, но житья не даёт. Мне кажется, нет такого вида и способа удара, тычка, затрещины, подзатыльника и щелбана, которых бы я не испробовал в пятом и шестом классах. Будто пёс кровожадный, почуяв слабость, мужская школа испытывала на моей шкуре свои острые зубы. У каждого человека, говорят, есть свои ангелы-хранители. Мои добрые ангелы куда-то отлетели от меня, по каким-то непонятным делам, а их место тотчас заняли ангелы-гонители — один рыжий, с выпученными, бледно-голубыми, почти бесцветными глазами, Женюра Щепкин, а второй с родимым пятном в пол-лица Витька Дудник, провались они пропадом.
Перебирая сейчас, из нынешнего далека, те времена, я понимаю, что ничего особенно вредного они мне не причинили, но зато держали в непрерывном напряжении, и нервы мои не выдерживали. Я плохо учился, еле карабкался на тройки, то и дело сваливаясь в омут двоек и даже колов, ничего не шло мне в голову, половину уроков я мечтал о мести своим ангелам-гонителям, а разбираться дома самому в учебниках — пустое дело.
Грозовые тучи над моей головой сгущались, я почувствовал себя в тупике и предался лжи.
До сих пор помню это гадостное ощущение дома довольны тобой, не могут нарадоваться, а на душе — шабаш какой-то, и ты сам себе противен до крайней степени.
Что подвигает человека ко лжи?
Необходимость, конечно, — но это сперва. Тебе кажется, что сейчас просто полоса невезения, пройдёт непогода, вернётся удача и врать больше не придётся, жизнь пойдёт дальше как ни в чём не бывало.
Не стану утверждать, что так не может быть. И всё же чаще всего выходит наоборот. Начав, трудно остановиться, вот в чем беда. И враньё становится не попыткой выйти из трудного положения, а способом бесконфликтного существования. Тебе не хочется спорить — и ты врёшь.