Яков Тайц - Неугасимый свет
— Мама, пойдём отсюда, скорей пойдём…
Мы поехали на дачу. Я опять гулял с товарищами, опять бродил по рельсам, собирал никому не нужные билеты…
Потом я их все, конечно, выбросил. Но билет, по которому я ехал в то летнее утро к Лиле, я сохранил. Он-то мне и попался сегодня, через сорок лет. На нём сквозные дырочки компостера: «месяц VII, год 17-й» и надпись «Мерефа — Харьков», «Туда — Обратно»…
Как хорошо было, товарищи, ехать «туда» и как горько и обидно было ехать «обратно»!
ВСАДНИК
1Я учился в Харьковском художественном училище, в первом классе, в классе «орнамента». А жили мы около вокзала. Это было очень плохо, потому что в те годы шла гражданская война, красные воевали с белыми, и самые жестокие бои обычно бывали возле вокзалов.
Однажды мы пять суток не выходили из дому. Неподалёку, на станции и на путях, шли бои. Красные наступали. Мы всё время слышали где-то совсем рядом то беглый винтовочный огонь, то пулемётное «так-так-так», то пушечное «бабах»…
Наконец на шестой день стало тихо. И в этой замечательной тишине вдруг послышался стук копыт. Всё громче, всё ближе… Я набрался храбрости и выглянул в окно. Я увидел у нас во дворе всадника. У него было измученное, усталое и счастливое лицо. Привставая в стременах, он кричал:
— Соня-а!.. Соня-ааа!
В нашем доме жила девушка Соня. У неё был брат Грицько. Он работал в депо на станции молотобойцем. Когда пришли деникинцы, он исчез.
И вот теперь я узнал его. Это был он — Грицько! Но какой Грицько! Совсем особенный, какой-то геройский, с острой, чуть выгнутой шашкой в руке. Он всё звал:
— Соня-ааа!..
Из подвала нашего дома, жмурясь от солнца, вышла Соня. Она кинулась к брату. Он, не сходя с коня, нагнулся и стал целовать её — в голову, в глаза, в нос.
Потом он крикнул:
— Все вылазьте, все! Харьков — наш! — и стал вытирать потное, покрытое копотью лицо пыльной будёновкой.
Мы, мальчишки, побежали на улицу. По мостовой шли красноармейцы — в грязных, пропотевших гимнастёрках, в рваных сапогах, небритые, изнурённые тяжёлыми боями…
Грохоча каблуками по булыжнику, они пели:
Смело мы в бой пойдёмЗа власть СоветовИ, как один, умрёмВ борьбе за это…
А на тротуарах, во всю длину улицы, толпился народ и махал им кепками, руками, платками…
Началась новая жизнь. В «художке» (так мы называли наше училище) я узнал, что губком большевиков объявил конкурс на лучший плакат к Первому мая.
Тогда плакаты редко печатались на бумаге. Их рисовали клеевой краской на больших листах фанеры.
Мне тоже захотелось сделать плакат. Я позавидовал взрослым художникам, а потом я стал думать: «Почему бы и мне не попробовать свои силы! Чем я рискую? Попытка не пытка». Только что именно нарисовать? И я вдруг представил себе Грицько — такого, каким он прискакал к нам во двор после боя, — верхом на лошади, в руке шашка, на голове расстёгнутая будёновка с красной звездой.
Я взял бумагу и стал рисовать Грицько на коне. Я много раз стирал, исправлял, переделывал. А потом, когда нарисовал как следует, написал слова из песни, которую пели красноармейцы:
Смело мы в бой пойдёмЗа власть Советов…
Этот рисунок я засунул в самодельный конверт и понёс в губком большевиков. Там в накуренной комнате сидела девушка в кожаной куртке. Её звали товарищ Муся. Увидев меня, она удивилась:
— Ты что, мальчик? Принёс эскиз плаката? — Ага, — робко ответил я.
— Сам делал?
— Ага.
— Ну ладно, оставь. Зайдёшь через недельку. Я вышел из губкома. На улице меня догнал старый художник Николенко. Он погладил седую бороду и сказал:
— Нет, брат, плакат — это тебе ещё рано. Тут, брат, требуется опыт, уменье, масштаб, одним словом.
Я и сам понимал, что это дело мне не под силу. Всё-таки я через неделю снова пошёл в губком. На лестнице я увидел Николенко. Он стоял у стены, уткнув бороду в список принятых эскизов. Заметив меня, он крикнул:
— Ну-ка, ну-ка! — и ткнул пальцем в список.
Я подумал, что увижу там фамилию «Николенко». Вместо этого я прочитал:
«Присудить эскизу плаката «Смело мы в бой пойдём» третью премию».
Я, не веря своим глазам, побежал к товарищу Мусе.
— Да, — сказала она, — твой эскиз понравился комиссии. Уж очень у тебя боец получается как живой! Поздравляю! Получи премию.
Она выписала мне квитанцию, и я тут же, в кассе губкома, получил огромную пачку денег — сорок миллионов рублей!
Правда, миллионы тогда стоили мало, их называли «лимонами», но всё же я стал миллионером.
А мой эскиз вместе с другими премированными эскизами передали в «художку». Там старые, опытные художники увеличивали их и размножали. Там я увидел, как Николенко по клеточкам старательно рисовал моего Грицько на огромных листах фанеры. Ему помогали ученики старших классов. Сам я такие большие плакаты делать ещё не умел. Увидев меня, Николенко ничего не сказал и только хмыкнул в бороду.
2Первого мая рано утром я вышел на улицу и увидел возле вокзала большой плакат. Это был мой Грицько верхом на коне. Я прошёл немного дальше и снова увидел Грицько. На Павловской площади этих Грицько уже было несколько. Видно, Николенко поработал на совесть — потрудился не покладая рук.
Но смотреть на плакат мне было некогда — начинался парад красных частей… И вот я вдруг увидел живого Грицько. Когда все выстроились в одну колонну вдоль площади, я не утерпел и подбежал к нему.
Товарищ Грицько, — сказал я. — Узнаёте? — и показал на плакат.
Кто это? — спросил он.
— Это ж вы!
— Я? Да что ты!.. — Он стал приглядываться к плакату. — Да нет, что ты! Разве ж я такой геройский? — Он улыбнулся. — Да ты шутишь, что ли?
— Да нет, это верно вы, вы! — повторял я.
— С чего ты взял?
— Да это ж я рисовал… Ну… по моему эскизу…
Грицько засмеялся:
— Ну спасибо, коли не шутишь!
Грицько протянул мне руку.
Он протянул мне руку. Рука у него была твёрдая, вся в задубевших мозолях. Я крепко пожал её. Я был ему благодарен не за то, что из-за него стал миллионером, нет! А за то, что из-за него тогда, в то далёкое Первое мая, поверил в себя, в то, что я, простой мальчишка, смогу стать настоящим художником.
Потом была демонстрация. Я шёл вместе со всеми по главной улице и везде на столбах видел огромных Грицько. Если посчитать по всему Харькову, то, наверное, около сотни Грицько в то Первое мая скакали над городом на вороных конях. И под каждым были написаны слова из хорошей песни:
Смело мы в бой пойдёмЗа власть Советов…
ЛАНДРИН
ВТОРОЙ ЧЕБОТАРСКИЙ
В двадцатом году мы жили в Харькове, на Чеботарской улице, возле вокзала, в переулочке, который назывался Второй Чеботарский въезд.
Второй Чеботарский — это звучало гордо. Что там всякие Сумские, Рымарские и прочие буржуйские улицы! Вот Второй Чеботарский — это да!
Самые смелые мальчишки были со Второго Чеботарского! Самые красивые девчонки жили во Втором Чеботарском! Самые высокие змеи запускались над Вторым Чеботарским! Попробуй в этом кто-нибудь усомниться — он бы узнал, что самые увесистые кулаки во Втором Чеботарском.
Ох, как я там дрался! Никогда не забуду.
В ход пускались не только кулаки, но и палки, камни, вёдра.
Но то утро, с которого я начинаю свой рассказ, было довольно мирным. Мы — папа, мама, десятилетний Тимка, семилетняя Лилька и я — сидели за столом и пили… Чай? Нет, не чай!
На столе стоит пузырёк. В нём бурая тягучая жидкость, на пузырьке наклейка: «Чин-чен-пу».
Что за «чин-чен-пу» — неизвестно. Капнешь этой жидкости в стакан с кипятком, и вода сразу становится жёлтой. Видно, человеку важнее всего цвет. Похоже на чай, вот и ладно. А на вкус это была порядочная гадость.
Кроме «чин-чен-пу», мы в кипяток вливаем ещё одну гадость — раствор сахарина. Если «чин-чен-пу» заменял чай, то сахарин заменял сахар.
Тимка влил две ложки сахарина в свою чашку и вздохнул:
— Вот конфетку бы!
Он был большой любитель сладкого. Он был способен в пять минут уничтожить весь наш месячный паёк леденчиков или карамелек. За ним был нужен глаз да глаз.
— Хоть бы ирисочку! — подхватила Лилька. Но на столе было пусто. Весь наш сладкий паёк был давно съеден.
— Ничего, пейте с сахарином, — сказал папа, — тоже сладко.
Сладко-то сладко, но как-то противно. Однако сидим пьём. Вдруг приоткрылась дверь, и в щёлочке показался хорошо нам знакомый нос нашей хорошей знакомой тёти Муси. Она была нашей землячкой и, кажется, даже дальней родственницей с маминой стороны.