Геннадий Михасенко - Кандаурские мальчишки
День угасал, как лампа, в которой не хватало керосина. Солнце, шевеля лучами, заходило за тучи, синевшие на горизонте. Длинные тени, падавшие на болото от бугра и от берёзок, росших на бугре, то вырисовывались чётко, как обведённые, то вдруг растворялись в сплошном сером свете. За жидким болотным кустарником, небрежно сколоченным забором чернела таинственная тайга.
Овцы бежали, мелко тряся телами и наперебой блея. Они всегда дерут горло — и голодные, и сытые.
Во дворах уже суетились бабы с подойниками и подсаживались к коровам, растирая вымя. То и дело раздавались возгласы:
— Ногу… Маша, ногу… Ногу, постылая!..
И следом звенело дно — цзык-цзык, цзык-цзык… И уже не поймёшь, струи молока ли это бьют, или пилят дрова.
У скотного двора стояла запряжённая Грёза.
— Тётка Дарья здесь, — проговорил Шурка. — Прибодрись.
Мы раздвинулись на всю ширину улицы и принялись покрикивать на овец, которые и без того были послушны. Заперев овец на засов, мы пошли через конюшню и у выхода столкнулись с тёткой Дарьей и дедом Митрофаном.
— Идём, идём, — тарахтел дед.
— Иду, иду, — с улыбкой отвечала председательница. — А, хлопцы! Айдате с нами! Дедушка нам что-то покажет!
— А ты не смейся, Дарья, не смейся! Над собой смеёсся — ты же хозяйка! — Старик подвёл нас к одному из стойл и поднял руку. — Вон она вишь экая дырища!
В крыше мы увидели клочок синего неба.
— Батя, в эту щель только воробьям залетать, а ты паникуешь!
— Не воробей, сюда гусь без зацепа пройдёт. А ещё то, что крыша перекосилась, скат прямо к дыре… В случае дожжа вся вода на кобыл. А что, кобыла скотина и есть, всяко может: и то и это… Я бы сам залатал, да куды мне на такую беду карабкаться, по земле-то еле плетусь…
— Ну хорошо, батя. Пришлю плотников… на днях.
Тётка Дарья прошлась по конюшне, похлопала стойки, поддерживавшие крышу, потопала по настилу, вздохнула:
— Да, делов уйма… Так, значит, дедуся, мужичков-то я пришлю… Пошли, миленькие мои. — Она подтолкнула нас к выходу.
— А как ваши дела? Никто больше не нападал?
— Нападали… На Кольку, — сказал я серьёзно.
Тётка Дарья насторожилась.
— Кто?
— Змея!
— Ужалила? — тем же испуганным шёпотом, что и Шурка, спросила она и наклонилась к Кольке.
— Да ничего, тётка Дарья, всё в порядке. Шурка высосал. Три раза прикладывался, пока попал, — ответил Колька, давая ощупать ногу. — Жмите, жмите, всё одно не больно.
— Ну, слава богу. А то ведь люди мучаются неделями, а то и помирают. У нас змеи нешутейные… Если я тебя ещё босиком увижу, запру в деревне. Да и тебя огреть может, — оборотилась она ко мне. — Пошарьте дома, найдёте какие-нибудь отцовские обноски. Вон Шурка обрядился… И чтобы завтра… Садитесь, до дома подброшу. Но-о, кобыла-жеребец!
— Тётка Дарья, а бандита не словили?
— Нет, хлопцы. Следов никаких нету.
— Какие уж на болоте следы.
— И на болоте нету и вообще нету.
— Поди, где-нибудь в трясину влетел и пустил пузыри.
— Хорошо бы так-то…
Я спрыгнул. Мне хотелось скорее увидеть маму, рассказать ей про всё: и про Кольку, как он всполошил гусей, и про змею, и про то, как я стрелял.
На улице, в том месте, где сходились дворы — наш и Кожихин, стоял Витька. Я сделал вид, что не заметил его, но он шагнул навстречу. От неожиданности я остановился. Он вдруг протянул мне раскрытую ладонь.
— Твой?
Я глянул и онемел от удивления: складень. Да, да, тот самый, со щеками, что отливают синеватым блеском. Я схватил его, открыл все ножи, осмотрел и лишь тогда ответил:
— Мой! Где ты нашёл?
— Возле вашей ограды, потому у тебя и спросил.
— Здорово! И как я его потерял!
— Я прохожу, что-то сверкнуло, ну и поднял.
— Здорово! — ещё раз повторил я. Мы оба замолчали и уставились в землю. Отойти? Ни с того ни с сего отходить нехорошо, ведь он мне складень отдал. Ведь не всякий мальчишка вот так вот найдёт и отдаст, небось придумает враку, мол, отец прислал или мать купила или вовсе удрал бы подальше да припрятал. А этот — нет.
— Что это у тебя? — спросил вдруг я.
— Книжка. — И он протянул её мне.
На обложке было бушующее море, какие-то обломки и человек, схватившийся за эти обломки.
— «Синдбад-мореход», — прочитал я вслух и зачем-то поднёс книжку к носу. — Пахнет.
— А книжки обычно не нюхают, а читают, — спокойно заметил Витька.
— Я знаю, но…
— А что пахнет, так есть немного… Сколько её по рукам потаскали… А это, так и знай, раз книжка захватана и пахнет, значит, интересная.
— Да? — удивился я.
— Да. Вот от «Барона Мюнхаузена» остались одни лохмотья, «Гулливер» тоже стал тряпкой, у «Золотого ключика» Толстого приходится подклеивать края и рукой дописывать окончания: всё пообтрепали… Не того Толстого, что с бородой, а другого.
Но ни того Толстого, что с бородой, ни другого, что, очевидно, без бороды, я не знал и вообще при каждой фамилии хлопал глазами, как при выстреле.
— Ты чего так смотришь? — спросил Витька, впервые улыбнувшись.
— А ты всё это читал?
— Думаешь, много? Вот Толя, тот читал…
И тут у меня невольно вырвалось:
— Дай мне почитать вот эту. — Книжку я уже плотно прижимал к себе. Я думал, Витька начнёт ломаться, ожидая, пока я попрошу раз десять.
Но он ответил так, как будто давно приготовился:
— Возьми.
Больше стоять я не мог и бросился к калитке.
— Тёти Лены нет ещё, — остановил меня Витька.
На миг я задумался… Мамы нет… Тогда — к Шурке. И я побежал вниз по улице, к озеру. Дома через три я оглянулся. Витька смотрел мне вслед.
Солнце уже глубоко зашло за горизонт: только у самых высоких облаков днища полыхали малиновым светом и казались раскалёнными. Болотные поляны, разбросанные среди редколесья, как тарелки, наполнялись густым молочным туманом; из лога потянуло сыростью.
Друзей я встретил у ворот Шуркиного дома.
— Мишк, пошли Кольку выручать: Граммофониха на него всё же награммофонила.
— С чего взяли?
— Щас тётка Матрёна сказала: «Берегись, говорит, мать, говорит, прут уже выломала…» Я этой Граммофонихе ночью свинью в огород загоню, — мрачно ворчал Колька. У него было злое лицо. Сперва он порывисто сбивал с репейника колючки, потом поднёс тросточку к глазам и начал отколупывать ленточки и свивать змейки. — Или лучше быка, пусть все пожрёт…
— Да ничего тебе не будет… Вы посмотрите, что у меня есть…
Собственные книги в деревне были редкостью. Школьная библиотека работала только зимой, а на лето закрывалась.
Шурка взял книгу в руки, проверил толщину, рассмотрел картинку на обложке. И Колька задрал голову, чтобы разглядеть.
— В трясину мужик влип, — догадался он.
— Это ж море.
— И в море трясины есть. Да ведь, Саньк, есть?
Но Шурка не ответил. Он раскрыл книгу где-то на середине, прочитал несколько фраз, ещё перелистнул и снова прочитал, потом осторожно закрыл и прикинул ещё раз толщину.
— Вроде интересная… Где взял-то?
— Витька дал, Кожихин… Он мой складень нашёл и вернул и вот книжку дал…
Шурка покосился на меня:
— Ладно, пойдёмте… Книга, может быть, ещё неинтересная.
Колька жил недалеко, за старыми ветхими амбарами, подгнившие стены которых подпирались длинными брёвнами. В сумраке они казались громадными застывшими лодками с многочисленными вёслами, погружёнными в землю.
Колькина мать, тётка Аксинья, тотчас, как мы вошли, накинулась на него.
— Приплёлся, злодей! Ты зачем это гусям Граммофонихи головы отвинчивал?! — загремела она.
— Я им ничего не отвинчивал, — тихо возразил Колька. Видно, он боялся матери. Такую побоишься — высокая, полная, один голос будто хлещет.
— А что ты делал?
Тут вступились мы и принялись растолковывать ей, что Колька ничего страшного гусям не сделал и что у Граммофонихи, известно, язык тряпичный, как дохнёт, так тряхнёт.
Но тётка Аксинья успокоилась не сразу. Усадив Кольку за стол и прикрикнув на нас: «Вам особое приглашение? Или деньгами надо?» — она продолжала ворчать:
— Кабы господь не создал материнскую любовь, давно б я отреклась от тебя, злодея. Ты из меня все нервы вымотал. Я уж не хожу — будто резиновая, переваливаюсь.
Кольке нет чтобы промолчать, так он ляпнул:
— Это, маманя, ты притворяешься.
Тётка Аксинья грохнула чугунком о стол так, что оттуда вылетело несколько картофелин.
— Ты ещё издеваться?
Неизвестно, что последовало бы за этим грозным вступлением, если б Шурка не нашёлся:
— Вы ругаетесь, а его змея цапнула.
— Кого?
— Кольку.
— Да, мам. Я только присел, она… раз, — подтвердил невозмутимо сам пострадавший.