Рувим Фраерман - Соболя
— Любопытная история, — сказал я.
— В том-то и дело, что истории никакой не было.
— Но все же? — настойчиво допытывался я. И, должно быть, так много любопытства было на моем лице и так ласков был вечер, что захотелось поговорить и пастуху.
Он сорвал сладкую травинку пырея, пожевал ее и начал неохотно:
— Что же тут рассказывать? Интереса мало. Был я беспризорный, и на покражу ловчей меня не было. И не было у мужиков под руками такого камня, который бы за мной не летал.
— Да, собачка. Что ж она, собачка? — продолжал он тихо, вдумчиво, будто говорил сам с собой. — Долго я красть не переставал. Потом замечаю, будто мужики подобрели: бить меня меньше стали. С чего бы это, думаю? Сытей, что ли, живут? Однажды, как поспели на колхозных огородах помидоры, разбежалось нас из колонии человек десять. Дали знать в милицию. Устроили облаву, и поймал меня пастух Лысовой. Сам вызвался милиции помогать. Сейчас я у него на квартире живу. А тогда он мне врагом показался.
— Что ж это ты, — говорит, — злой травой растешь?
Вырвался я и кричу ему:
— Погоди, я тебе еще покажу злую траву!
И стал он меня с тех пор бояться.
Пастух снял шлём, подставил голову под вечерний холодеющий воздух, поднял рукою со лба тонкие черные волосы и продолжал:
— Лежу это я раз в пшенице — опять из колонии убежал — и грызу, как тушканчик, зерно. А пшеница уже поспела. Новоселовский колхоз косить начал. Время было, как сейчас, перед закатом. Слышу кончили работу косилки. Бригады по дороге прошли. Тихо стало кругом. Вдруг почудилось мне, будто кто-то по пшенице ходит. Нашарил я камень — как его туда занесло, сам не пойму — и приподнялся чуть-чуть. Гляжу — дрохва. Птица такая. Вы ее не знаете, А мне она по Дону, по Кубани хорошо знакома. Зовут ее там дудаком. Еще я маленький был, а ею очень интересовался. Хорошая птица. Прилег я опять и удивляюсь: откуда тут, под Курском, дрохва и как она меня не заметила? Знаю, что птица пугливая, за километр к себе не подпустит. Сама она громадная, весом с барана, а голова куриная, только под бородой косички. Ах, думаю, милая, что ж это ты тут делаешь? А она клюнет что-то и отпустит, клюнет и отпустит. Слышу — мышь пискнула. Ага, значит, это ее она долбит… Хорошо, думаю. Потом суслик свистнул. Она — суслика. Раз стукнет, и конец — не свистит больше. И так при мне штук десять их прикончила. А ходит по пшенице, точно по стеклу, ни одного зерна из колоса не выбьет. Вот удивительно! Хотел я подтянуться поближе, но слышу: заметила — побежала. Я за ней. Из пшеницы ей сразу не подняться — тяжелая, разбег нужен. Выбежала она к самым новоселовским косилкам и пустилась прямиком по жнивью. Потом повернула вправо, влево — ветра ищет взлететь. А ветра нет. Распустила крылья, хвост двадцатиперый, намахала себе ветра малость и поднялась кое-как. А я стою и камень в руках держу. Откуда тут, думаю, дрохва? Не ее это места. Птица она степная, наша донская птица. В чем причина? Повернулся я и потихоньку пошел вдоль жнивья и все думаю про дрохву. С одного края солнце в пшеницу садится, с другого встает над пшеницей звезда. Гляжу я по сторонам — простор, такой простор, какой любит стрепет да дрохва. И тут я догадался. Боится дрохва межи — по ней человек ходит. А как межи не стало, дрохва и сюда пришла. Вот как, думаю, коллективизация-то повернулась.
Все меняется… Только я не меняюсь! Только я! Иду босой, рваный, ноги себе ободрал о жнивье. И один камень у меня в руке, а другой — на сердце. И вечер-то такой выдался, степной, синий, — точно ворон.
Кончилась пшеница, начались луга, и совсем стемнело; так вот с камнем я и вошел по пояс в росу.
Слышу, коровы траву режут, комары поют. Близко речка. Над оврагом ветлы росли. И знаю я: у этих ветел всегда пастухи ночуют. Подобрался я ближе к оврагу, вижу: огонек в ямке чуть тлеет, и сидит у огня Лысовой этот, голову в дым сует, от комаров спасается; с ним собачка, тоже в дым лезет. Забила себе нос, ничего не чует. Гляжу я на пастуха. Камня из рук не выпускаю, вот, думаю, случай, а злости уж той нет. Все дрохва из головы не выходит. Но вспомнил я тут, как он меня за шиворот держал, и нацелился камнем. Однако, бросить не успел. Собачка вдруг как кинется! Хотела, должно быть, на меня, да бывает, видно, и у собак промах — так на угли животом и легла. Вот оно что, — в раздумье закончил пастух.
Он замолчал, шумно вздохнул, покрутил головой, словно дивясь своему собственному рассказу. В это время тонкий лай собачки раздался в лесу совсем рядом. Послышался топот среди молодых дубков, и на опушку, где торчали из земли широкие листья ландышей, рос горицвет и ветреница, выбежала мышастого цвета корова. Вымя ее грузно раскачивалось. А собачка с тихим визгом примчалась к пастуху. Она дрожала от возбуждения. Пастух поднял ее и, покачав на руках, как ребенка, зашагал с ней взад и вперед.
— Что же дальше?
— Дальше что же? — ответил пастух, продолжая ходить. — Вот видите, в колхоз меня приняли, стадо доверили. А это дело важное, — с гордостью заметил он, блестя живыми и смышлеными глазами.
Собачка на руках его уже успокоилась, просилась на землю, сучила лапами, царапала гимнастерку. Но он ее не пускал и все ходил взад и вперед.
Я поднялся и тоже зашагал рядом.
— Как же ее зовут? — спросил я, поглаживая собачку по спине.
— А зовут ее Жу-лик, — протяжно с нежностью сказал пастух.
— Как же можно такую собаку Жуликом называть?
Пастух остановился и спустил собачку на землю. Он был изумлен.
— Жулик, Жулик… — бормотал он, точно в первый раз слышал имя своей собаки. Он нахмурился. — Меня самого не лучше зовут. Клички-то у нас старые.
Он сердито щелкнул кнутом и, забыв про, меня, задумался, опустил глаза к земле. И кнут его, улегшись, точно змея, на траве, как бы тоже задумался.
А за рожью, медленно тлея, догорела заря, зазеленело небо, ласковый сумрак принес густой травянистый запах, и потом сразу, как стена, встала и затихла ночь.
Писатели приехали
аня Виноградов никогда не видел писателей. Поэтому, когда учительница сказала, что сегодня в шесть часов в доме пионера будут выступать приехавшие из Москвы писатели, Ваня крикнул на весь класс:
— Это артисты, наверное?
— Нет, — ответила учительница, — настоящие детские писатели, книжки которых вы читали. Это большой праздник для вас, ребята.
Как на всякий праздник, Ваня прежде всего боялся опоздать. Из дому он собирался выйти, в четыре часа. Но мать из-за стирки задержалась с обедом, а отец пришел из депо только в пять. Ваня отказался от щей, съел картошку с мясом и выскочил в сени. Мать остановила его. Она вспомнила, что ночью он жаловался на боль в ушах. Она повернула его направо, налево, завязала уши теплым платком и велела надеть валенки.
На улице мимо освещенных окон кооператива летал снег, шаталась метелица. Она так же, как мать, покружила Ваню, повернула его направо, налево и отпустила, наконец, к писателям.
Ваня побежал.
Хотя так же, как всегда, гудел автобус перед исполкомом, и гуськом ехали извозчики с вокзала, и каменный собор без креста стоял над замерзшей рекой, но Ване город казался теперь другим. В нем были писатели, и среди них один, которого Ваня любил больше других — он был инженер и мог рассказать, как устроить самому себе радио, и будет показывать модели новых игрушек.
Ваня, запыхавшись, прибежал в дом пионера. Там было уже много народу.
Ваня, не отрываясь, смотрел на писателей. На одном из них была шапка с длинными ушами, которые можно было закинуть за спину. Другой, в суконной толстовке, был похож на машиниста Федора Тимофеевича, часто приходившего к отцу в гости. Третий же ни на кого не походил. Он курил трубку, на нем был воротничок, галстук, белые манжеты высовывались из рукавов пиджака.
«Неужели, — подумал Ваня, — это он, такой чистый, написал книгу, как можно из резинки, щепок и жести сделать себе паровоз?»
Но когда писатель поднял руку и сказал: «Ребята, тише», Ваня заметил, что на указательном пальце у него не хватает одного сустава.
«Ага, оттяпал себе все-таки топором…»
И Ваня посмотрел на свои собственные руки, маленькие, грязные, в ссадинах и царапинах от отцовской стамески.
В это время писатель вынул из чемодана новые модели, и Ваня забыл обо всем. Он вскочил на стул, чтобы лучше видеть. Его посадили. Он вскочил снова. Его обругали. Он кинулся к проходу к эстраде и сел на ступеньки. А писатель уже показывал модели. Под потолком высокой залы пронесся картонный планер, запущенный резинкой, как из рогатки. По столу прошел автомобиль, тащивший на себе коробку спичек. Пароход с мачтами, тоже заведенный резинкой, бил по воздуху своими жестяными колесами. Потом крошечный мотор с карманной батареей вращал пропеллер. Много было чудесных вещей! В ушах у Вани звенело. Но все же он жадно слушал, что говорили писателям дети.