Владимир Лакшин - Закон палаты
— Тебе так видно? — спросила она. — Я не загораживаю? — и внезапно просияла улыбкой во всю ширь лица и тут же, смутившись отчего-то, поправила светлую прядку на лбу.
Если бы рядом были ребята из палаты, он, наверное, должен был бы с презрением отвернуться от девчонки. Но сейчас их никто не видел, и её радость передалась ему.
Свет погасили, аппарат застрекотал, и мелодия вальса до краёв заполнила большую комнату, вылетела в коридор, прорвалась за покрытые инеем стёкла и, казалось, понеслась над холмами, над затерянной в снегах Белокозихой.
Красивый город, иностранные вывески, старинные экипажи, люди у дверей маленьких магазинчиков и кафе… Ганшин понял, что молодой музыкант полюбил дочку кондитера, а потом его полюбила знаменитая певица. Лошади скакали по парку, солнце падало сквозь вершины деревьев яркими пятнами на траву, героиня в широкополой шляпке покачивалась в коляске на дутых шинах рядом с молодым музыкантом, по городским улицам сновали люди во фраках и цилиндрах. Начинался какой-то бунт, кто-то объяснялся в любви, взмахивала дирижёрская палочка, и беспечные люди прямо на площади танцевали упоительный вальс.
Время от времени изображение исчезало, и экран светился пустым прямоугольником. Зрители терпеливо ждали в полутьме, когда механик поставит следующую катушку. На шестой или седьмой части Ганшин вдруг завертелся беспокойно: сколько там до конца? Ведь надо возвращаться в палату. А как ещё его встретят? Разве кино того стоит? И не про войну — рассказать нечего. Он поймал себя на том, что прилежно смотрит на экран, но ничего не видит. Все его мысли были о расплате. «Не думай, не думай, смотри». Сколько минут он отсутствовал — три, пять? Что-то, кажется, пропустил. Опять появилась дочка кондитера и зачем-то пришла к сопернице, красивая певица уезжала на большом белом пароходе… Но тут снова закрутилось в голове, что спросит Костя, как он ему ответит… Наверное, сначала все будут молчать — с чего начать тогда?
— Сапожник, рамку, — закричали раненые, кто-то засвистел в два пальца. Проскакивавшая вверх картинка вернулась на место.
Ганшин ощутил вдруг, что его замутило. Запах прелого сена, который сначала показался ему приятным, отвратительно сочился из тюфяка, на котором он лежал, и вызывал спазмы в желудке. Он уже не смотрел на экран и боялся одного: лишь бы не вырвало. Вот будет позор! И тут ещё Ленка! Скорей бы всё кончилось. Он нетерпеливо пересчитывал части: десятая, одиннадцатая… Кажется, говорили двенадцать частей. Ах, побыстрее бы!
А старый композитор стоял на балконе дворца рядом с императором, его приветствовали восторженные толпы, и под звуки восхитительного вальса где-то в облаках проплывала тень его возлюбленной.
Зажгли свет. Стоявшая у дверей сестра сморкалась в платок. Тихо переговариваясь и стуча костылями, стали расходиться раненые. Над ганшинским тюфяком наклонилась Маруля.
— Кино понравился? — спросила она.
Ганшин кивнул неопределённо.
— У, чёрт. Девушка бросил… А та шляпу надела и летит, — объяснила ему она.
Подхватив Ганшина под гипсовую спину и чертыхаясь на каждой ступеньке, Маруля снесла его по лестнице вниз.
В палате, против ожидания, его встретили миролюбиво.
— Ну, что? — сказал Костя. — Рассказывай, как кино.
— Дрянь, для девчонок, — ответил Ганшин.
— Я вам говорил? — обернулся Костя к ребятам.
Принесли остывший ужин. О еде не хотелось думать, но Маруля совала упорно, и пришлось взять пшённые биточки с чем-то белым и кислым поверху. Глотая холодные, скользкие куски, Ганшин почувствовал, что тошнота снова подступает к горлу. Он хотел вынуть из мешка, висевшего в головах, полотенце — вытереть рот и вдруг встревожился: а где шарик? Рука не находила его, наверное, в угол закатился. Ганшин привычно выщупал мешок снаружи — шарика не было. Тогда он снова запустил руку по локоть в сумку, так, чтобы доставать дно: пальцы хватали одни сухие хлебные крошки.
— Братцы, у меня шарик пропал, — растерянно сказал он.
— Ищи лучше, — отозвался Костя.
— Да нет, правда пропал.
— А ты с собой не брал? — спросил Игорь.
— Не брал.
— Ну и дурак, одно можно сказать…
— Игорь, брось, это ты взял? — с надеждой в голосе спросил Ганшин.
— Да не брал я.
— Дай честное слово.
— Че-е-естное слово.
— Поклянись.
— Фиг тебе, — обиделся Игорь.
Нет, Игорь взять не мог. И на Костю не похоже. А Жаба не добрался бы.
— Ты небось в кино его потащил да засмотрелся, вот у тебя его и стибрили, — сказал меланхолично Костя.
— Или, пока несли, в коридоре посеял, — предположил Гришка.
Ганшин вконец расстроился. Что за невезенье такое!
— Да не было этого, — попытался он объясниться. — Меня там на какую-то вонючую подстилку положили. Сено, что ли, гнилое. Не знал, как дотерпеть, затошнило даже…
И зачем он им это сказал? Неужели ждал сочувствия? Почему-то хотелось уверить, что завидовать ему не надо, ничего хорошего и не было. Да тут ещё пропажа. Лучше было не ездить в кино — и ребята бы не злились, и шарик остался цел.
— Ой-ой, Севка сена объелся, живот болит, — стал паясничать Жаба.
Ганшин на него и не взглянул.
— А не входил никто в палату? В мешке у меня не рылся? — уже без надежды допытывался Ганшин.
— Ты в кино, а мы тебе сторожить будем? — сказал, усмехнувшись, Костя. — Экий ты, паря, умный.
Ганшин поглядел на него растерянно и встретил невозмутимый, умный Костин взгляд. И вдруг подступила волна мучительной, долго сдерживаемой тошноты.
— Маруля, лоток! Лоток, скорее! — закричал он. Но его не вырвало. Спазмы схватили горло, и он зарыдал горько, безутешно, вздрагивая телом.
Ребята испуганно смотрели на него, а он плакал, тщетно пытаясь сдержаться, заслонившись локтем от света, кусая губы, временами взлаивая по-собачьи, — выплакивал всё, что накопилось за день: утреннюю историю с Зоей, и кино, и шарик… Даже пожаловаться некому: где там мама? где дед Серёжа? «Напишу домой, — размазывая по щекам слёзы, думал Ганшин. — Пусть забирают отсюда, хоть куда-нибудь, а не то я умру». Он закрылся одеялом с головой, чтобы не видели, как он ревёт, и вдруг всё предстало ему одним беспросветным ужасом одиночества. Со сладким ожесточением он стал воображать, как его не заберут домой, а он в самом деле возьмёт и умрёт, и все испугаются и станут жалеть его. Скажут: Севочка, зачем ты так, мы бы тебя взяли… Да поздно будет. Понесут его в гробу с кисточками, сзади музыканты с серебряными трубами из клуба, как недавно Нину Кудасову из третьего отделения по улице провожали — все на локти вскочили, чтобы видеть. Тогда и ребята скажут, зачем мы его так, и шарик отдадут, кто взял. А мама… Он представил себе искажённое горем, плачущее лицо матери и, забившись глубже под одеяло, зарыдал ещё сильнее, стискивая зубы, кусая край простыни. А может быть, он не до конца умрёт, привстанет из гроба, чтобы всё видеть хотя бы, — или уж так нельзя?
— Надоела эта музыка, — услышал он вдруг голос Кости. — Рёва-корова. Вылезай из-под одеяла. Мушкетёры таких убивали.
Пришли гасить свет, и палата угомонилась быстро. Севка ещё всхлипывал под одеялом. Прошло минут пятнадцать. В темноте, справа от своей постели, он услышал тихую возню. Игорь осторожно подтягивал свою кровать вплотную к ганшинской.
Еле слышный шёпот:
— Севк, ты спишь?
— Не-а.
— Слушай, я шарик не брал. Честное слово, не брал. Ты мне веришь?
— Да.
— А на кого думаешь? Ведь Костя не мог?
— Не мог, — согласился Ганшин.
Несколько минут молчали, прислушиваясь к сопению на соседних койках. И теперь уже Ганшин Игорю, в самое ухо:
— А я Коське не верю. Как он про Зою, а?
— Тшш. Ты что, с ума иль с глупа?
Снова помолчали, и опять тишайшим шёпотом:
— Севка, я только с тобой дружить хочу.
— И я.
— Хочешь, я тебе открытку с Дворцом Советов подарю? Разноцветную. Завтра утром подарю. А на Коську не злись. Сам говорил, что он хороший.
— Говорил.
И вдруг Ганшин почувствовал, как будто с него сдвинули давившую его тяжёлую, чугунную плиту. Он глубоко вздохнул, тёплая усталость разлилась по телу, сползла с горящих, с дорожками от слёз щёк. Он понял, что засыпает.
Глава восьмая
ВАННЫЙ ДЕНЬ
щё с утра тётя Настя объявила, что сегодня ванный день. Здорово! Значит, и уроков не будет?
Проснувшись в отличном настроении, Шаба вообразил себя чёрным пуделем. Тётя Настя просит достать из мешка полотенце, а он в ответ: «Ав!» — «да» означает. «А лицо уже умывал?» — «Ав-ав», значит «нет».
— Что это ты как на псарне, — удивилась Настя.
Но с ними только пошути: залаял Ганшин, затявкал Поливанов, и палата огласилась разноголосым лаем. Гришка лаял коротко и низко, а Костя смешно повизгивал.