Владислав Крапивин - Ржавчина от старых якорей
По каменной, сырой, полной солнечного сияния улице мы прошли квартал. На кособоком двухэтажном доме я увидел длинную вывеску. Она была в кривой деревянной раме, железная, с облезлой желтой краской и пятнами ржавчины. На краске и ржавчине темнели словно дегтем написанные буквы: ЧОРНОЕ КОФЕ.
Ну как тут было не вспомнить духаны и кофейни, о которых рассказывал Паустовский! Все эти «Свежие требушки», «Бедные Миши» и «Не заходи, пожалуйста!». Правда, здешняя вывеска было попроще, но от ее обшарпанности и орфографии тоже несло местной экзотикой.
Едва мы вошли, тропический водопад снова рухнул на Батуми. Но сейчас он лишь добавлял уюта старой малолюдной кофейне.
Мы долго сидели и неспешно разговаривали про жизнь. Тетя Шура поведала о том, как в войну работала на санитарном поезде и в госпиталях. Как в те годы второй раз вышла замуж, а после войны приехала с мужем сюда, на его родину.
– Два года прожили душа в душу, а потом он помер от военных ран…
Затем стала расспрашивать меня. Про чужую жизнь ей было слушать интереснее, чем говорить про свои невзгоды.
Чтобы стало еще интереснее, мы снова взяли по чашечке кофе с тройным ликером. Ливень, между тем, не думал слабеть, наоборот. От его непроницаемости, а может, от подступившего уже вечера, за окнами делалось все темнее. А здесь – хорошо.
Я рассказал тете Шуре, как в школьные годы, в городе Тюмени, мы с приятелями на лодке с самодельным парусом отправились в путешествие по реке Туре и попали под такой же сумасшедший дождь. Выдернули мачту, вытащили лодку, и под ней под перевернутой, отсиживались на голом песчаном берегу.
– Ну, правда, тогда ливень был не такой долгий. Зато с грозой. На другом берегу молнией расщепило надвое сухую сосну…
– Страх-то какой… Я до сих пор боюсь, когда гроза. Будто обстрел на фронте… Славушка, может, еще по одной? Да ты не бойся, у меня денежки есть…
– Да я не того боюсь, тетя Шура. Я за вас. Не слишком ли много…
– Что ты! Думаешь, ослабну? Мне ликерчик никогда не вредит, я к ему привышная…
– Я не про него, а про кофе. Говорят, для сердца опасно, если чересчур…
Кофе здесь был не тот, что я днем пил в забегаловке. Этот – густой, пахучий, черный как смола (или «чорное»?). Признаться, у меня сердце уже постукивало невпопад.
– Славушка, ты не пей, если не по душе. А за меня не бойся. У меня спина хворая, ноги болят иногда, а сердце пока еще, как мотопомпа…
Мы взяли еще две порции (хозяин за стойкой индифферентно смотрел в сторону). Тетя Шура повторила:
– Сердце у меня пока еще ничего… Это с виду я развалина, а внутри вроде без гнилости. Как это ты сказал? В расцвете сил! Ох и выдумщик…
– Тетя Шура, вы еще и с виду очень даже вполне… – кажется, ликерчик на меня действовал заметнее, чем на тетушку. – Я как погляжу, так песенку вспоминаю. Нашу, студенческую…
– Что за песенка-то?
– Да вот как раз про тетю Шуру.
– Вон как! А ты спой!
– Да ну… Неудобно… – Я оглянулся на трех кавказцев за дальним столиком, на хозяина за прилавком.
– А ты, Славушка, потихоньку. А? Очень я тебя прошу…
– А вы не обидитесь?
– Да что ты! Не стесняйся. Я в жизни всякого наслушалась.
Что было делать, коли сболтнул? Вполголоса (вернее, «в самую чуточку голоса») я напел ей дурашливую песенку, которую мы, студенты, голосили на вечеринках и на деревенских улицах, когда ездили на осеннюю уборку картошки. Шагаем с поля и, чтобы разогнать усталость, горланим в маршевом ритме:
Тетя Шура, тетя Шура, тетя Шура!Очень видная фигура!Про нее все говорят,Что тетя Шура просто клад!
Это был припев.
Откуда она, такая песенка, не знаю. То ли из какой-то оперетты, то ли студенческий фольклор. В любом случае она была в большой дозе нашим творчеством, потому что, кроме припева, почти все слова мы сочиняли на ходу.
И в Москве, и в Воркуте, и на АмуреЗнают все о тете Шуре!Без нее нам никуда!Без тети Шуры нам беда!
Или еще:
Испытал я на своей на бедной шкуре,Как перечить тете Шуре!Двое суток я без сна,И до сих пор болит спина!
Тетя Шура смеялась, вытирая под глазами капельки толстыми заскорузлыми пальцами прачки. Загорелая кожа на лице при этом разглаживалась, на месте морщинок возникали паутинчатые светлые полоски.
Особенно смеялась тетя Шура, услыхав такой куплет:
Мой приятель, мой приятель как-то сдуруВдруг влюбился в тетю Шуру!Сам себя не узнаетИ ходит задом наперед…
– Ох, веселый вы народ, молодые. Старики теперешнюю молодежь ругают, а я вас люблю…
Дождь так и не перестал. Мы шли домой под гулкими потоками, в которых растворялся желтый свет окон. Для подержания бодрости я, перекрывая шум ливня и рев водостоков, исполнил еще один куплет. Его я придумал на ходу:
Пусть погода, пусть погода будет хмурой!Мне не страшно с тетей Шурой!Дождик льет как из ведра,А нам опять глотнуть пора!
Дома тетя Шура дала мне «для сугрева» допить из бутылки красное вино (сама не стала) и велела отдать для стирки все мои грязные рубахи.
Я лег на свою железную кровать с книгой Паустовского и прочитал о чудесном действии на организм крепкого вина маджарки. Прошедший день казался мне замечательным…
Я прожил в Батуми неделю. Но теперь представляется, что не меньше месяца. Наверно, потому, что очень разной была погода. Солнечная жара то и дело сменялась бурными дождями, и каждая такая смена казалась началом новых суток.
То с меланхоличным Альбертом и неугомонной Ингой, то один я бродил по Батуми все время открывая новые экзотические места. То жарился на пляже. Однажды навалилась пасмурная, но без дождя погода. Откуда-то издалека подкатила к городу желтая взбаламученная зыбь – крупная, с пенными гребнями. Я искупался в этих волнах, но осторожно – помнил давний алуштинский урок, когда меня едва не унесло в море. Вода была теплая, как полуостывший чай, и выплевывала на берег мандариновые корки.
Волны гулко бились о борта столпившихся в гавани судов. У пассажирского причала стоял белый румынский лайнер с большущим Сине-желто-красным флагом на корме. Назывался он «Свобода». Это по-русски. А по-румынски не помню, что-то похожее на испанское «Либертад» или английское «Лайберти». Лайнер был такой длинный, что вдоль него открыли специальный катерный маршрут для туристов. Но желающих было мало. Катера прыгали в крутых волнах, как поплавки…
Вечером я с удовольствием шел в одноэтажный окраинный переулок. Горели неяркие окошки, в порту светились иллюминаторы и мачтовые огни, в море мигал маяк.
Возможно, это был тот маяк, где в начале двадцатых годов скрывался бывший лейтенант Черноморского флота Ставраки – тот, что после восстания на крейсере «Очаков» и приговора суда расстрелял лейтенанта Шмидта и его товарищей. Об этом я читал у Паустовского в «Броске на юг», в главе «Маячный смотритель». А еще я – совсем недавно, в Вильнюсе, – знакомился с архивом знаменитого юриста Тадаса Врублевскиса, который в 1906 году защищал Шмидта на суде. В деле были письма, написанные рукой Шмидта. Я брал их в руки, как нечто нереальное, занесенное в наши дни странным ветром времени. Но все, что случилось со Шмидтом было реально. Его яростный порыв, его боль, его кровь. И горькая радость последней любви. И чудовищное, за рамками человеческого понимания, предательство Ставраки, бывшего друга…
Я рассказывал историю Шмидта тете Шуре, и она покачивала головой, снова вытирая капельки под глазами
Возвращаясь из города, я знал, что тетя Шура встретит меня как своего. Как нагулявшегося любимого племянника. Мне казалось, что мы знакомы давным-давно.
Несколько раз я уже по своей инициативе вспоминал о ликерчике. Тетя Шура не отказывалась, хотя и вздыхала смущенно:
– Ох, балуешь ты старуху, Славушка.
Но я баловал не ее, а, скорее, себя. Мне нравились уютные вечера в старой полупустой кофейне и неспешные беседы с тетей Шурой.
Если бы я писал просто рассказ, а не мемуары с претензией на верность фактам, то, наверное, придумал бы какой-нибудь хитрый сюжетный ход. Чтобы ярче обрисовать характер тети Шуры и внести в повествование столь любимый читателями драматизм. Но ничего выдающегося там не случилось. Просто были вот эти вечера в кофейне, спокойная, ненавязчивая ласковость пожилой прачки и ощущение, что из города я возвращаюсь не в случайную комнатушку, снятую за рубль в сутки, а к себе домой.
Уезжал из Батуми я мокрым от ночного дождя солнечным утром. С тетей Шурой мы расцеловались у порога. Она промокнула ребром ладони глаза.