Георгий Шторм - Повесть о Болотникове
— А кто сказывал?
— Посадские наши: Костя-лекарь да Федор Конь…
Стороной верхами съехались два поляка: пан Жовтый и казацкий ротмистр пан Богухвал.
— Ну как? Ваши люди еще «не воруют»? — сдерживая коня, спросил пан Жовтый.
— Казаки стоят за нового господаря, — ответил ротмистр, — хотя немного и ропщут. И то сказать, — добавил он со смехом, — каждый из них сам не прочь стать царем…
2«Всех же Годуновых, и Сабуровых, и Вельяминовых с Москвы послаша по тюрьмам в понизовые городы и в сибирские. Единово же от них Семена Годунова сослаша в Переславль Залесский… там его удушиша».
Вскоре начались большие перемены. Бояре Романовы и Нагие воротились из ссылки. Шуйский был схвачен, едва не казнен и со многими другими услан на север. Новые люди сменили их по областям и на Москве.
Поляки стояли по боярским дворам, тесня москвитян и постоянно затевая ссоры.
За столом у царевича играли гусельники и «скрыпотчики», чего доселе в теремах еще не бывало. В послеобеденные часы, когда вся Москва ложилась отдыхать, Лжедимитрий расхаживал по аптекам и немецким лавкам. Он кричал на бояр, что против иноземцев они ничего не стоят, и грозил послать их учиться за рубеж.
Тайный католик, он причастился у православного патриарха. Раньше, чем дозволял московский обычай — до первого сентября, — он венчался на царство; велел именовать себя «непобедимый цесарь» и поселился в новом терему, где все было на польский образец.
В октябре из Кракова прибыли посол папского нунция аббат Луиджи Пратиссоли, посланник Гонсевский и два иезуита. Недобрыми взглядами встретили их в Москве.
Пратиссоли привез дары: икону и четки. Лжедимитрий, услав бояр, взял его за обе руки и вывел на середину палаты. Аббат был стар, но лицо имел совсем юное и смотрел не мигая глазами, белыми, как молоко.
Он сказал:
— Его святейшество новый папа Павел Седьмой шлет вам свое благословение и поручает вашему расположению орден Иисуса, полезный целому свету. Его святейшество весьма озабочен вопросом о походе на турок и еще более того — скорейшим воссоединением церквей…
Лжедимитрий стоял, прислонясь к зеленым печным изразцам, рыжий, вихрастый, быстро и криво дергая бровью.
— Я исполню все…
Речь его внезапно стала искусной и гладкой; говоря же с боярами, он прост и груб.
— Я исполню все… Помощь папы привела меня к престолу, ибо святая римская церковь указала мне верный путь. Молю лишь, чтоб его святейшество и впредь не оставил меня без своего благоволения. О, как много я испытал и сколь еще велик передо мною труд!.. Долгие годы жил я один со своею тайною думою. Переходя реки вброд, пускаясь вплавь, как дикая птица, чутьем, отыскал я дорогу в Сечь. Там, на косматых, камышчатых островах, привык я владеть копьем и рубить саблей. Я ходил с казаками в море и плавал в порогах, где вода, прогремев меж камней, низвергалась так, что солнце застил гулкий водяной прах!..
Туго схваченный в бедрах кафтаном, он ходил взад и вперед, упершись в бок правой рукою. Аббат тихо подвигался за ним по палате, и две белые точки высветлялись в его глазах.
— Я ушел на Дон, в таборы, — продолжал Лжедимитрий. — Пищаль и коса на длинном древке были оружием нашим. Татары угоняли коней — тучи стрел свистали над моей головой… И вот бог увидел мою правоту: в Польше нашел я приют и помощь. И теперь хочу строить отчую землю, чтоб все у нас как за рубежами было…
Аббат быстро сказал:
— Надобные вам для строения крепостей и прочих дел люди имеются в Риме. Все они — слуги католической церкви, но их можно одеть подобно мирянам, чтобы того не узнал народ.
— Добро! — молвил Лжедимитрий. — А то бояре мои ничего не знают…
Пратиссоли медленно удалился, довольный и важный. Солнце било в лицо Лжедимитрию. Волосы его встали дыбом и пламенели. Он смотрел вслед аббату, по-прежнему упершись в бок рукой.
В палату вошел тайный секретарь царя — пан Гонсевский. Он привез письмо от воеводы Сандомирского и пана Бучинского. Войдя, склонил голову и держал ее так все время, пока царь читал письма. Складки жира полезли за тугой ворот поляка, когда он заговорил:
— Господарь обещался пану Бучинскому назавтра, как придет в Москву, дать его людям по тыще злотых. И господарь им того не дал.
— Дал им столько, что они всего проесть не могли. И сверх того дам, коли надобно…
— Еще пан воевода сказывал: если господарь не отдаст дочери его Пскова и Новгорода, ясновельможная панна не сможет вступить с ним в брак.
— Обещался я, — сказал Лжедимитрий, — и слово свое держу твердо. Чего надобно пану воеводе еще?
— А памятует ли господарь, что брату панны Марины отойдут Сибирь и земли самоедов?
— И о Сибири памятую.
Боярин князь Григорий Шаховской появился в дверях. Он был сутул, живоглаз. Неровная, хлопьями павшая на волос седина оканчивала низ темной бороды белым клином.
У Лжедимитрия играл лоб и криво подергивались брови. Гонсевский переменил речь:
— Пан Стадницкий прислал господарю дивного коня, называемого Дьявол. То — лучший во всей Польше аргамак…
Царь скоро отпустил его. Шаховской заговорил не спеша, смотря по углам, нет ли еще где поляка:
— Государь, многие крестьяне в голодные лета сбежали от помещиков по бедности, и о тех крестьянах дворяне теперь бьют челом — сыскивать их хотят. Указ надобен.
— Вестимо, указ.
— Да вот, государь… — Шаховской заговорил еще медленнее, тише: — От поляков наши узнали, будто многие земли Литве[38] отойдут. То верно?
Лжедимитрий с хрустом выбросил вперед руки. Одна была немного короче другой.
— Ни единой пяди в Литву не дам!
— Да еще про езовитов, что наехали нынче, неладно толкуют. Опасаются, не станешь ли христиан в латынскую веру перегонять.
Царь топнул ногой.
— Езовитов не хочу! Веры не трону! Латынских школ в Москве не будет!
— Та-а-ак-то… — недоверчиво протянул Шаховской. — О запасе ратном, государь, што прикажешь?
— В Елец ратного запасу возили бы вдоволь. Летней порой хана будем воевать.
Боярин, стоя уже в дверях, тихо промолвил:
— А все лучше — отъехали б скорее от Москвы поляки: не было б в народе шатости, смуты…
— Ступай!..
Едва Шаховской вышел, Лжедимитрий ударил кулаком по стольцу, где было тонко выбито море и корабли шли с клубившимися парусами.
Он в щепы разбил столец…
3«…Которые крестьяне бежали в голодные годы, а прожити было им мочно… и тех, сыскивая, отдавати старым помещикам… А про которого крестьянина скажут, что он в те голодные лета от помещика сбрел от бедности, и тому крестьянину жити за тем, кто его голодные лета прокормил, а исцу отказати: не умел он крестьянина своего кормити в те голодные лета, а ныне его не пытай…»
Опять, как при Годунове, бредут Ивановской улицей в Кремль. Шумит место челобитчиков — Боярская площадка.
Только нет у крыльца столов. С утра идет снег, пушит тульи бобровых шапок, звенит поземкой у стен, налипает на цветочную слюду оконниц. Царь с боярами стоя принимает челобитья. С ними рядом — Молчанов, сеченный при Борисе кнутом, поляки, Шаховской и «милостиво» возвращенный в Москву Шуйский.
Вот дочитан дьяконом указ, и, красные с морозу и гнева, спорят дворяне-истцы, крестятся и гомонят челобитчики-крестьяне.
Сухой снег дымится у ног царя. Он неловок и хмур; глядит вниз на гладкие свои бархатные сапоги с подковами, плохо слышит докучные слова жалоб:
— Стоит, государь, у меня, у сироты твоей, в деревне Струнине, ротмистр пан Микула Мошницкий, и лошади, государь, его тут же у меня на дворишке стоят… И взял у меня тот пан насильно сынишку моего Ивашку к себе в табор, и сам приезжает еженощно, меня из дворишка выбивает да пожитки мои грабит, и от того, государь, пана я, сирота, вконец погиб…
Крестьянин отдает дьяку челобитную — его место тотчас занимают другие люди.
— Сироты мы твои, государь, деревни Александровой, Бориско Степанов да Петрушко Темный. Приезжают к нам ратные люди польские и наших людей бьют и грабят. А ныне из них берут с собою мальца по два, по три, и те ребята кур, гусей и утят крадут. А чтобы воровство их было незаметно, они тех кур и гусят зовут польскими именами: куренка они «быком» называют, утенка — «немецким государем», а гуся — «копченою сельдью». А начнешь с них спрашивать — говорят: «Спроси копченую сельдь».
Царь засмеялся:
— Ишь придумали! Про «копченую сельдь» узнайте, бояре!
Старая черница подошла близко, стряхнула с груди снег и ударила челом.
— С Черниговщины я, прежде была князя Телятевского дворовою женкой. Жила я с дочеришкой своей у него на селе, и он нас похолопил, а сын его Пётра взял дочеришку мою к себе для потехи. И я царю Борису била челом, и та моя жалоба стала впусте. Только пуще разгневался на нас Пётра и посадил дочеришку мою на цепь, а я с той кручины ушла в обитель. Нынче не знаю, жива ль Грустинка моя. Вели, государь, сыскать, што с нею сталось.