Самуил Полетаев - Второе небо
Сонный какой-то, ленивый парень Илья, слова от него не услышишь, а тут вскинул на Ивку злые глаза:
— А мне по дому надось что сделать? Ну, тикай отседова, покуда цел!
Дома столкнулся с мамкой в дверях.
— Посмотри на себя, на кого похож!
Глянул Ивка в лужу: на верхней губе копоть — усы отросли, на подбородке черная бородища, чуть поменьше, чем у Панаса, с бровей серые лохмотья висят; только сверкают зубы и глаза.
Эх, жаль, смывать все придется!
Глава третья
Ивка помылся, поел и забрался на печку. Там на старой варежке лежала Стрелка — серый котенок с черным ремешком на спине. Ивка заглянул под тулуп, поискал по углам, вниз поглядел — второй котенок куда-то исчез.
— Барсик!
Никто не отозвался.
— Барсик!
Ивка слез с печки, заглянул под стол, под лавку, под мешки, что лежали в углу, но котенка и след простыл.
— Барсик! Барсик!
Ивка вышел в сени. Слышит, что-то хрустит. Заглянул в угол и видит: в чугунке с объедками сидит, раскорячив лапки, Барсик и косточку гложет.
— Вернулся, гуляка!
Вытащил Барсика из угла, а тот царапнул его за палец.
— Кусаться, поганец?
Отвалтузил котенка, а потом пожалел:
— Ешь, дармоед!
Положил на печку рядом со Стрелкой, налил им в блюдце молока. Барсик затолкал косточку под варежку, отпихнул сестричку и грудью в блюдце залез. Поднял Ивка за шиворот Стрелку и подвинул ее к молоку, но братец встопорщил усишки и как смажет по морде ее. Стрелка зафукала в блюдце и давай бог лапы — от братца. А тому и не надо больше. Вылакал молоко, вылез из блюдца, отряхнул свои лапки и под варежку — юрк. Все в порядке, на месте косточка!
— Ах ты горе мое! — Ивка вздохнул, подхватил невезучую Стрелку и вышел во двор. Огляделся по сторонам и закричал: — Мурка, Мурка!
Мурка — это их мать. Вторую неделю сбежала куда-то и до сих пор ее нет. Как в воду канула. Долго Ивка кричал, надеясь — проснется Муркина совесть при виде родного котенка, но зря: потеряла Мурка совесть, совсем забыла котят.
Во дворе появилась тетя Маруся, мамина сестра.
— Ты куда? — спросила она.
— Барсик все у нее отбирает…
— Дай-ка сама покормлю, а ты вот что: сбегай к Московкиным, узнай, дома ли бригадир.
— А зачем?
— Насчет коня узнать, за отцом съездить.
— Ладно. Только Стрелку не забудь покормить.
Глава четвертая
Московкины жили на другом конце села. Ивка открыл двери избы и застыл на пороге. Мать и сын сидели за столом, похожие друг на друга, — большие, угрюмые. У Федора на худых щеках редкая бородка, глаза маленькие, сидят глубоко, затаившись, прямо на тебя не глядят. Старуха вяжет носки, сверкая спицами, Федор записывает что-то в тетрадь.
Ивка ни разу у них не бывал — не приходилось. Все подоконники в горшках с цветами. От фикусов, столетника, китайских роз и герани в комнате зеленоватый сумрак. По стенам теснятся кушетки и буфеты, уставленные коробочками и шкатулками в виде диванчиков. В углу горит лампадка, отбрасывая рыжие блики на иконы в золоченых рамках с яркими неживыми цветочками. А под иконами важный и тяжелый, как сундук, телевизор, сияет своим слепым матовым экраном.
С фотографий на стене смотрят суровые старики, мужчины с короткими усами и молодые женщины в белых венчальных платьях.
Вошел Ивка в избу и глазеет по сторонам: все-то ему здесь в новинку! Старуха оставила вязанье и стукнула пальцем о стол.
— Ай? — опомнился Ивка.
— Не ай, а здравствуй! — поправила старуха. — Зачем пожаловал?
— Здрасть, — ответил Ивка. — Насчет коня, значит…
Федор оторвался от тетрадки.
— Тятьку из больницы привезть…
Федор грохнул стулом, с места вскочил, узкие глаза его ощупали Ивку.
— Да это Клавкин сынок! Авдеевых! — сказал он и спрятал тетрадку в карман. — Ты, мать, посиди с малым, никуда не пускай, а я к ним сам дойду…
Федор накинул кожанку, надел перед зеркалом шляпу, надвинул ее наискосок и вышел, пригнувшись в дверях. Старуха всплеснула руками, глаза ее заволоклись слезой.
— Ах ты гостюшко дорогой! — сказала она, поднимаясь. — А я и не признала сразу. Вот и хорошо-то, что к нам зашел. Сказку тебе расскажу. Сказки-то любишь слушать?
Ивкины глаза разгорелись.
— То-то, — рассмеялась она. — Только кто сказками кормит спервоначалу? Сказкой сыт не будешь. Съешь-ка вот сладенького…
Старуха достала из буфета коржик — черствый и твердый, как камень. Раскусить не просто, но Ивка храбро стал кромсать его зубами. Бабка так и сияла, так и лучилась от счастья, привалившего ей нежданно, — такой-то гостюшко пожаловал!
Ивка осмелел, снял с себя резиновые сапожки, полез на кровать и потрогал ружье на стене.
— А пули в нем есть?
— Нет в нем пуль, касатик, погладь, сколь душе нравится.
Ивка погладил ладошкой синие стволы, подергал курки, понюхал ложу — вкусно так пахло! Снял бы ружье со стены, наигрался бы вволю, да неловко стало чего-то. Слез он с кровати и уселся напротив.
— Сказывай сказку! — потребовал он.
— Ну, слушай! — подхватила старуха и сцепила скрюченные пальцы обеих рук.
Ивка подвинулся поближе, однако старухины руки пугали его, и он, слушая, следил за пальцами: то разжимались они, то снова собирались, как когти у птицы.
— …И вот вызвал он Ивашку и говорит: поймаешь Горыныча, жизня тебе дарована будет, станешь при мне управителем, а не поймаешь — будешь висеть на той вон липке, пока птицы глаза не склюют…
Слушал сказку Ивка, а сам все смотрел на старухины руки — они то сжимались, то расправлялись, жили своей особой жизнью, отдельной от старухи, от всего, что окружало их в избе. И тогда понял Ивка, что это не руки старухи, а лапы Горыныча и что старуха и есть тот Горыныч, который водится со всякой нечистью, и за спиной у нее гремят железные крылья, в горле клокочут хрипящие звуки, а в хате — под лавками и в подпечье — прячутся жабы и змеи, послушные слуги Горыныча. Когда Ивашку повели, чтобы вздернуть на липке и над ним воронье закружилось, стало вдруг мальчику скучно.
— Я пойду, бабушка…
— Ай не нравится сказка?
— Я пойду, ладно?
— Я тогда другую расскажу, у меня их много.
— Меня мамка ждет.
— На, возьми коржик еще, возьми…
Ивка схватился вдруг за живот и запрыгал от нетерпения.
— Во двор тебе нужно? Ну, сходи, сходи…
Ивка выскочил на крыльцо, вздохнул полной грудью — ловко ее обманул! — и побежал по деревне. И летел во весь дух, будто гнался за ним сам Горыныч, будто мчались за ним жабы и змеи, норовя покусать ему пятки. Вечерние тени от ракит гнались за ним, собаки лаяли вслед, в избах мигали огни: беги скорее, Ивка, беги, покуда цел!
У самой своей избы увидел: плывет навстречу кожанка. Прижался Ивка к плетню, затаился, а это Федор мимо прошел, не заметив мальчишку, и грязью его окатил. Воздух рукой рубил и ворчал про себя:
— Сама придешь, в ножки поклонишься…
«Чего это он? — Ивка проводил глазами недобрую спину его. — Мамка, что ли, ругала за тятьку его?»
У калитки стояла мать. Косынка на плече, волосы распущены, красивая и злая. Ни слова Ивке не сказав, отвесила затрещину и толкнула его во двор.
Что это с мамкой? Никогда руки в ход не пускала, а тут такую вкатила, что в голове загудело. Ивка дотерпел до печки, а там заскулил от обиды. Поскулил, поскулил, придвинул Стрелку, запустил пальцы в мягкую шерстку, стал пересчитывать тонкие ребрышки — раз, два, три, четыре…
О чем это шушукаются мать с тетей Марусей?
— «И на кой он, говорит, тебе, бабе пригожей такой?..»
— Ну, а ты что? А ты?
— У меня разговор с ним короткий — шуганула его от ворот…
— Ой, лихо, не забудет он этого…
— Не пугай. Сам испугается. Схлопочет еще!
Заерзал Ивка на печке, женщины притихли и совсем на шепот перешли.
— Спи, сынок, спи!
— Сплю, мамка, — сказал Ивка, а сам притаился: хотел послушать еще, да не удалось — и в самом деле заснул.
Глава пятая
Ивка проснулся и увидел тетю Марусю. Она прибирала избу.
— У нас что, праздник?
— Праздник, праздник, деточка. Папка твой скоро дома будет.
— А мамка где?
— Где же? За ним и пошла.
— А меня почему не взяла?
— Без тебя хлопот много.
— А когда придут?
— Сегодня, чай, и придут.
Однако не пришли они и к обеду, не пришли и вечером. На следующий день стало известно, что по распутице застряли они в соседней Апрелевке и остались у Тимофея, отцова брата. День их не было, два, только на третий пришли…
Гонял Ивка с дружками на улице. Стегали прутьями по лужам, окатывая друг друга талой водой. И тут увидел он мамку с каким-то мужиком. Ивка не сразу признал в нем отца: полтора месяца прошло, как его отвезли в больницу. Отец был бледен, зарос жидкой щетинкой, мешком висела на нем старая шинель. Сутулился он, опираясь на мать, тянул голову вверх, как слепой. Жалкий он был, совсем какой-то чужой и растерянный.