Галина Ширяева - Утренний иней
При слабом свете одинокой коптилки, поставленной в глубь крошечной пещерки в земляной стене, Фаля увидела, как трясутся у матери руки и она ничего не может с ними поделать — ни чемодан поставить удобно, ни орущего Витальку успокоить не может… Мать очень ослабла после той болезни, которая захватила ее прошлой зимой. Очень холодная и очень тяжелая была та зима.
Фаля молча взяла из ее рук совсем не тяжелый чемодан, потом очень тяжелого Витальку и сказала сердито:
— Вот не догадались хоть какую аптечку сюда поставить! Хоть бы валерьянку какую-нибудь.
Дед Васильев горько засмеялся:
— Ну, милая моя! Коли прямое, тут уж тебе никакая валерьянка не поможет.
«Прямое». Какое это было хорошее слово раньше! Теперь же оно, как и многие другие, прежде такие добрые слова, стало жестоким.
От осколков это самодельное убежище, которое они вырыли еще весной, могло их спасти. И от взрывной волны, наверно, тоже. Они вырыли его по всем правилам — с крутым поворотом у входа, с высокой земляной насыпью на крыше из досок и бревен, с трубой-отдушиной, с углублением для ведра с водой на случай, если засыплет землей, даже с крошечной пещеркой в стеке для коптилки. Это было, в общем-то, довольно надежное убежище. Но вот если прямое… От прямого попадания спастись было нельзя.
— А я думала, Ульяна Антоновна, что вам дрова привезли, — попробовала пошутить Фаля, чтобы хоть чуточку успокоить мать. — Вы вчера про дрова говорили. Слышу — сбрасывают. Так похоже.
— С непривычки похоже. А вам одетыми надо спать ложиться! Если и дальше так копаться будете, так вас всех осколками и положат. Может, и нашими-то осколками. Вон они, зенитки-то, на нашей горе стоят, в двух шагах.
— Свои не положат, — неуверенно возразила Фаля.
— А оно, железо-то, разберется? Внезапно стало очень тихо.
— Может быть, отбой? — спросил кто-то с надеждой.
— Да нет, не отбой еще! — отозвался самый знающий и самый авторитетный теперь во дворе дед Васильев. — До отбоя, пожалуй, далеко еще.
Спокойная, кажущаяся такой безмятежной тишина, пришедшая так неожиданно, успокаивала, даже убаюкивала. Крошечный слабый огонек коптилки не вздрагивал больше, не метался, а горел спокойно и ровно, освещая свою крохотную пещерку и корни срезанной острой лопатой погибшей еще весной травы.
— Не смотри на огонь, Фалечка! — сказал ей кто-то из взрослых. — Вредно это.
И эта такая мирная, из той, довоенной, жизни фраза совсем успокоила Фалю. Словно и не бежали они только что под грохочущим небом, горящим в смертельном огне. «Не смотри на огонь, Фалечка…»
Она попыталась думать о чем-нибудь хорошем, довоенном. Но мрачные стены земляной пещеры и мрачный огонек коптилки, освещающий корни мертвой травы, не давали ей думать о хорошем. Ей опять вспомнилась прошедшая зима, такая суровая, такая морозная, такая тяжелая — когда от отца перестали приходить письма, а мать, простудившись в холодный день на базарной толкучке, где они с Фалей продавали последние ценные вещи, заболела воспалением легких. Ах, какая трудная была та зима! Мать до сих пор кашляет и худеет. Впрочем, они все похудели за эту зиму, далее такой толстый раньше Виталька. И Галку перестали водить в детский садик — такие сильные морозы стояли. А немцы были под самой Москвой…
Теперь же фронт приближался к их городу. И хоть ушел он пока южнее, пока минуя их, приближение его чувствовалось во всем. Город освобождал помещения для госпиталей. А оттуда, с низовья, приходили пароходы с ранеными — те пароходы, которым удалось вырваться из-под бомбежек. Странно и страшно было смотреть на эти такие мирные, неторопливо-спокойные и белоснежные когда-то пароходы, замаскированные теперь чужой для них, неестественно мрачной краской и увядшими ветками деревьев. Страшно было смотреть, как по трапу на берег несли, несли и несли носилки. Не было обычных пассажиров на тех пароходах, были раненые и умирающие.
А окраинная улица, на которой жила Фаля, такая тихая и уютная до войны, была теперь расширена, утрамбована, тротуары срыты почти до самых домов — на тот случай, если пойдут по этой улице, ведущей к реке и превращенной теперь в широкую дорогу, пехота и танки. Но куда пойдут? От реки — и, значит, в наступление. Или к реке?..
Страшно ударило наверху — так, что вздрогнули земляные стены пещеры-убежища, и из щелей между досок, которые они вроде бы так хорошо заделали, на головы и на плечи хлынула земля. Все маленькие снова разом, дружно заплакали.
— Вот уж это она! — сказал дед Васильев. — Это уж не зенитка наша родимая, это уж она, рядышком где-то.
— Может, на судоремонтный?
— Да нет, это он в мост целится. Да не рассчитал небось.
— Не дай-то бог, если в мост! Как же тогда?
Железнодорожный мост через реку, лежавший там, вдалеке, южнее города, в ясную погоду иногда был виден с горы, в которую упиралась их улица. Как же он теперь там, такой четкий в лунном свете, такой открытый над огромной рекой? Почти живой!
Фаля устала сидеть на жестком деревянном бауле, в котором хранился весь их продовольственный запас — кусок тяжелого сырого хлеба и пакетик яичного порошка, полученный позавчера по мясным талонам. Спину холодила ледяная земляная стена пещеры, стыли ноги. А там, наверху, стояла такая теплая летняя ночь… Наверно, именно это мучительное ощущение холода все время и возвращало ее память в ту прошедшую зиму. А ей не хотелось вспоминать о ней еще и потому, что воспоминания эти невольно заставляли думать и о той зиме, что надвигалась на них. Предстоящая зима ее страшила, обещая быть еще тяжелее той, первой военной зимы. И фронт совсем близко.
Еще в ноябре, чтобы сэкономить тепло, они перебрались жить в самую маленькую комнату, в спальню, и вода в водопроводной трубе на кухне сразу замерзла. А потом и весь дом остался без воды — где-то от сильных морозов полопались трубы. Фаля ставила на санки ведро и шла за водой далеко, в гору, к Фильтру. На обратном пути санки, катящиеся вниз по обледенелой дороге, под гору, грозили вот-вот опрокинуться. И опрокидывались. И вода выливалась на прохудившиеся Фалины валенки, а просушить их было негде — так мало тепла было в доме. И на следующий день она шла в школу в сырых валенках. Ноги леденели, и чулки в валенках сбивались ледяным комком.
— Не ходи в школу! — упрашивала ее в такие дни мать. — Не ходи, Фалечка!
Но Фалечка шла. Потому что в школе каждый день выдавали по четвертинке крошечной белой булки, двадцать пять граммов белого хлеба. Да и дома было ничуть не теплее, чем в школе. Маленькая железная печка, которую им привез с завода дед Васильев и которую они топили угольной пылью, давала так мало тепла!
Печка эта на двух широких разлапистых ножках напоминала ей Железного Дровосека из сказки о Волшебнике Изумрудного города. Только Дровосек был без головы, словно и его задела война, не имевшая вроде бы к нему, такому сказочному и далекому от человеческой жизни, никакого отношения. Хотя почему же не имела? Вот убила же она разом все Фалины сказки. Театр убила. Убила все ее любимые песни.
В госпитале, что разместился теперь в их бывшей школе, на концерте для раненых она пела уже совсем другую песню:
Село с рассветом вышло из тумана,
Стоял суровый утренний мороз.
Схватили немцы девушку Татьяну
И потащили в хату на допрос…
Село с рассветом вышло из тумана, и в туман этот навсегда, насовсем уходило Фалино детство — в тот далекий мглистый туман, где на виселице раскачивалось мертвое тело девушки, которую все сначала звали Таней.
А у матери теперь все время были холодные руки. Мать была больна. Фаля это знала. Но в холоде этом ей чудилось нечто большее, чем болезнь. Это была сама смерть. Смерть отца, смерть раненых, которых везли на пароходах в их город, смерть той девушки на виселице, смерть света на земле. Может быть, и смерть Валентина тоже? Вот и от него нет никаких вестей, как и от отца, перед тем как пришло извещение о его гибели.
Валентина с матерью и маленькой сестренкой еще прошлым летом эвакуировали из юго-западного пограничного городка, в котором служил его отец, на Волгу, в тот город, откуда теперь приходили пароходы с ранеными. Дед Васильев ждал Валентина всю осень, всю зиму, всю весну, а вот теперь и лето подходит к концу. И письма приходить перестали. И линия фронта вплотную приблизилась к тому городу в низовьях. Все у них в доме беспокоились о Валентине, а дед Васильев говорил о нем так, словно именно он, этот тринадцатилетний мальчик, глава семьи. Но может быть, он и был прав. Ведь отец Валентина, защищая тот юго-западный городок, остался там… И Валентин теперь в семье за старшего, ведь на руках у него мать («такая молоденькая, такая беспомощная», говорил о ней дед Васильев) и маленькая сестренка.