Облачно, с прояснениями - Людмила Захаровна Уварова
Письма были короткие, на мой взгляд, излишне бодрые:
«У меня все хорошо. Я живой, здоровый, даже потолстел, а это мне совсем не нравится, потому что толстеть — значит стареть…»
Конечно, я понимала, он пишет так только для родителей, чтобы они не тревожились о нем, и все же меня как-то резанул ненатуральный лихой тон его писем. Впрочем, подумала я, он был такой всегда: не хотел, чтобы о нем беспокоились, никогда не жаловался, не ныл, а переносил все, что бы с ним ни случалось, молча, про себя.
Я была влюбчивой и впервые влюбилась в пятом классе в Диму Коркина, моего одноклассника. Но Дима, не подозревая о том, что я влюблена в него, как-то залепил мне снежком в ухо, и я до того разозлилась на него, что вся моя любовь разом кончилась.
В шестом классе мне понравился наш учитель физкультуры, щекастый красавец гигантского роста, щеголявший литыми мускулами.
Моя подруга Лиля Россиянова говорила о нем с придыханием:
«Не мужчина, а сплошной подарок…»
Однако «подарок» не обращал на меня никакого внимания и только однажды спросил во время тренировки по прыжкам:
«И чего ты такой хиляк? Каши, наверно, мало ела?»
Все засмеялись, громче всех смеялась Лиля, а я с того дня перестала дружить с ней и постаралась забыть о том, что была влюблена в «подарка».
Но та же Лиля, как-то случайно увидев Кота, спросила:
«Как же это ты до сих пор не влюбилась в него?»
«Не знаю, — ответила я. — Просто не думала об этом».
«Я бы влюбилась сразу, — сказала Лиля. — В него нельзя не влюбиться».
Кот казался мне старшим братом. С ним было надежно, он был добрый, сильный, никогда не обижал меня, а если подсмеивался, то не обидно, и я первая смеялась вместе с ним.
Но слова Лили не прошли бесследно. Я стала смотреть на Кота уже другими глазами. И, учась в девятом классе, поняла: Кот самая что ни на есть настоящая любовь.
Само собой, я не решилась признаться ему, а он ничего не знал о том, что люблю его. Он поступил учиться в геологоразведочный, и ему стали часто звонить девушки, и я сама не раз подзывала его к телефону и слушала, как он назначал свидания то одной, то другой, а потом, побрившись, надев свежую рубашку, уходил гулять и по дороге дергал меня за косичку.
В такие дни он возвращался поздно. И я всегда просыпалась, когда он поворачивал ключ в замке. И представляла себе, как он гулял с очередной девицей, что́ говорил ей, как смотрел на нее своими светлыми смеющимися глазами.
За год до войны у Кота появилась уже одна, постоянная девушка, вытеснившая всех остальных.
Звали ее Оксана, она была высокая, под стать ему, бледная, неприветливая, с надменным лицом, которое казалось всегда немного заспанным.
Я поражалась: чем она могла понравиться ему?
Конечно, я ужасно ревновала его, а он и не подозревал, что я ревную, он был со мной таким, каким был всегда, и однажды я, осмелев, спросила его:
«Ты что, неужели любишь Оксану?»
Ямочка вспыхнула на его щеке, он засмеялся, не больно щелкнул меня по носу:
«Какие у нас малыши любопытные, сил нет…»
И пошел бриться в ванную, и я слышала, как он напевал:
В самом деле, в самом деле
Все газели всё поели…
Ему было весело, а мне хотелось плакать.
И теперь я спросила Ивана Владимировича:
— Где Оксана?
— В Ташкенте, эвакуировалась вместе с матерью.
Я постаралась придать моему голосу самый безразличный тон:
— Они поженятся с Котом, когда он вернется?
Он ответил серьезно:
— Сперва надо, чтобы Кот вернулся.
Закурил свою трубку, а я начала мыть посуду.
Я тщательно перемывала чашки и блюдца. Нехитрая эта работа, как бы возвращая обратно в довоенную жизнь, преисполняла меня давно не испытанным чувством покоя и мира.
В дверь постучали. Я побежала открывать. Вошла Галя Барташевич.
— Можно позвонить? — спросила и вдруг, оборвав себя на полуслове, остановилась. — Валя, неужто ты?
Как же она изменилась за эти неполные два года!
Нежные щеки впали, кожа казалась увядшей, возле глаз прорезались морщинки. Прекрасные волосы ее поредели, утратили свой блеск; теперь она их гладко зачесывала назад, скрепляя на затылке гребенкой.
Она поймала мой удивленный взгляд, тревожно спросила:
— Что, я подурнела, постарела? Скажи правду!
— Да нет, нисколько, — пробормотала я.
— Врешь, — сказала она с горечью, — я и сама знаю, что постарела. — Янтарные глаза ее казались печальными. — А ты как-то сразу возмужала.
— Значит, тоже постарела.
Она продолжала, не слушая меня:
— Только тогда, когда видишь детей, которые вдруг выросли, понимаешь, что старость все ближе и ближе.
Я ничего не ответила ей, словно чувствовала себя виноватой в том, что возмужала.
— Выходит, отвоевалась? — спросила меня Галя.
— Нет, я приехала на три дня.
— Завтра уже отбывает, — пояснил Иван Владимирович.
Она обернулась к нему:
— Можно позвонить?
— Сделайте одолжение, — сухо ответил он.
Телефонный аппарат висел в коридоре. Каждое слово Гали доносилось ко мне на кухню.
— Да, — говорила она, — это я. Узнал? Правда? Да, милый, очень. Я жду… Но почему? Прошу тебя! Неужели не сможешь? А мне так хочется! Ну попытайся, умоляю! Я буду очень, очень ждать…
Иван Владимирович брезгливо скривил губы:
— Уговаривает. — Он встал со стула. — «Ладно. Я пошел к себе, а то как начнет сейчас хвастаться своими достижениями на мужском фронте…
Галя снова вышла на кухню. С едва скрываемой жадностью посмотрела на снедь, расставленную на столе.
— Хотите чаю, настоящего, со сгущенкой? — спросила я.
— Хочу.
Я подогрела чайник, налила ей чай, подвинула молоко, сало, сухари.
— Ой, — сказала Галя, вздыхая, — сало! Я уже позабыла, как оно выглядит.
— Возьмите, отрежьте себе сколько хотите.
— А ты уже совсем большая, Валя, и говоришь, как взрослая.
— Мне двадцать лет, не так уж мало.
— Двадцать лет, — повторила Галя. — А мне сорок, только я всем говорю — тридцать четыре.
— Сорок тоже немного, — неискренне сказала я.
— Ровно в два раза больше, чем двадцать.
Вынула из кармана смятую пачку папирос, нагнулась над газовой горелкой, прикурила.
— Ты не куришь?
— Нет.
— А я вот приучилась.
Она стряхнула пепел прямо на пол. Я подумала: хорошо, что Иван Владимирович, великий аккуратист, не видит этого.
— Двадцать лет — самый цвет молодости. Наверно, уже влюбилась в кого-нибудь?
— Даже и не думала, — сказала я.
— Почему?
— Потому что война, — ответила я чуть резче, чем мне бы хотелось.
Она погасила папиросу, бросила окурок в ведро возле