Надежда Лухманова - Отрывок из жизни
Накормленный, но как будто еще не сытый, он уходил от нас, забирая с собою все, что только прислуга накладывала ему в клеенчатый мешок, который он всегда носил с собою. Взрослые не вспоминали о нем, как только он исчезал с нашей дачи, но мы, дети, часто толковали о чиновнике Осипове, жалели его и уговаривались, когда вырастем, посылать ему от себя хлеба и всего другого, чтобы он не ходил по домам. Часто, отказываясь от какого-нибудь блюда, я шептала Софьюшке:
— Нянечка, спрячьте это для чиновника Осипова. И няня никогда не смеялась над этим.
— Непременно, милая барышня, никогда не забывайте голодных…
У больших были разговоры о великолепных праздниках в Петергофском саду, о царской семье. Мы видели, как все садились в экипажи ехать на какие-то далекие прогулки, но для нас это тогда не представляло еще никакой прелести: нас вполне удовлетворяла наша собственная жизнь, и если я грустила из-за чего-либо, то это только из-за отсутствия отца.
На даче он бывал очень редко, а у него в бельведере я все заставала его или за карточным столом, или в большой компании дам и офицеров.
Он всегда радовался, видя меня, брал на руки, целовал, но это был не тот, мой любимый папа, который находил время и шутить, и играть, и выслушивать истории наших детских горестей и радостей.
* * *Так прошло еще четыре года, и мне минуло восемь. Я училась, у меня была гувернантка, которая, по счастью, чаще бывала компаньонкой матери, а меня оставляли с моей ненаглядной няней. Мы так же коротали с ней наши вечера в кухне, но уже вдвоем, потому что и Поля, и Федя поступили в корпус; появлялась четырнадцати-пятнадцатилетняя Соня, дочь моей нянечки, которая училась в каком-то французском модном магазине делать шляпы. Это была высокая, стройная, очень красивая девочка, такая же ласковая, как сама няня; она шила наряды моим куклам и рассказывала нам о житье девочек в ученье.
По мере того как я подрастала, мать чаще требовала меня в комнаты к гостям, заставляла декламировать французские стихи, брала изредка в гости с собою, но подруг того времени я не помню; вероятно, их у меня не было, и в общем жизнь моя изменялась мало.
Отец, летом почти не принимавший участия в нашей жизни, зимой был все тот же необыкновенно добрый и веселый, баловавший и даривший всевозможные игрушки.
Субботы и все кануны праздников имели для меня теперь еще большее значение, потому что появлялась целая гурьба мальчиков, которые теперь охотнее переносили мое присутствие, потому что, подрастая, я более отвечала их требованиям быть «хорошим товарищем».
Летом мы по-прежнему переезжали в Петергоф, я также бывала в лагерях, делала визиты кадетам, но событие последнего нашего петергофского лета наложило на все мои дальнейшие воспоминания неизгладимо тяжелое впечатление.
Это было в 1859 году; накануне я была с няней в лагере, и отец объявил там, что завтра офицеры устраивают у нас на даче праздник: будет музыка, иллюминация и фейерверк. По какому поводу это назначалось — не знаю, но помню, что это была или суббота, или канун какого-то праздника и братья были дома.
Мы легли спать, наболтавшись вволю о предстоящем удовольствии, и все просили нас разбудить как можно раньше, чтобы мальчикам сбегать в ближайший лес, принести моху, еловых ветвей и устроить триумфальную арку.
Была темная июльская ночь… я проснулась, услышав голос няни, будившей меня.
— Барышня, Наденька, родная, вставайте… — Необычная тревога, странный шум, голоса разбуженных братьев, вопросы, торопливые ответы — все заставило меня быстро вскочить в кроватке.
— Что, няня? Отчего темно? Пора вставать?
— Голубушка, миленькая барышня, давайте скорей одеваться, надо к папеньке скорей бежать, в бельведер…
— Зачем к папе? Разве праздник будет там?
— Не праздник у нас, а горе… папенька захворал, мамашенька уже там, а братцы вон уже оделись — бегут; давайте ножки скорей обую.
Дрожащими руками няня все-таки заботливо одела меня, закутала, и мы побежали с нею; во дворе нас ждал дворник, няня велела ему взять меня на руки, так как ночь была темная и я не могла бежать по полю.
В бельведере была страшная суматоха; нас не впустили в комнаты отца, а ввели вниз, в те комнаты, которые занимал живший с ним офицер. Люди входили, выходили, кричали, требовали, я видела нашего доктора, Фердинанда Карловича, и другого, корпусного, Степана Алексеевича, который бывал у нас; оба они говорили с фельдшером о том, что надо немедленно пустить кровь, потом пошли все наверх; я сидела на большом, обитом темной кожей диване, без слез, без вопросов, и только глядела на все, что происходило кругом.
Мать входила несколько раз, но не обращала на меня никакого внимания. Она плакала, бросалась в кресло, ей подавали воду и нюхать какой-то флакон, уговаривали не падать духом, и кто-то спросил ее:
— Детей он благословил?
Она зарыдала еще громче:
— Ах, он без языка, без движения, детей и нельзя туда…
Я вдруг вскочила с дивана.
— Я хочу к папе… — объявила я и побежала к лестнице.
Няня перехватила меня, но страх того неизвестного, что окружало меня с той минуты, когда я проснулась, теперь охватил все мое существо; непонятные слова матери, услышанные мною, вызвали у меня образ отца, и уже никто, ничто не могло остановить меня. Я вырвалась от няни с криком:
— Папа, мой папа! — и побежала по лестнице. Но там мне загородил дорогу Фердинанд Карлович; в открытую им дверь я все-таки успела разглядеть отца, лежащего на кровати, фельдшера на коленях около него и на полу большой таз, полный какой-то темной жидкости.
Фердинанд Карлович крепко держал меня, а я билась в его руках.
— Нельзя к папе. Нельзя… Он очень болен, пойди и скажи маме, что он жив и будет жить; слышишь, будь умницей, теперь не время капризничать, а главное, нельзя кричать: папе нужен полный покой… — И негромкий голос его был так внушителен, что я перестала биться, стихла, позволила подоспевшей няне свести себя с лестницы и передала матери слова доктора.
С отцом был апоплексический удар, и хотя жизнь его была спасена, но служба стала невозможна. В эту ночь погибла вся веселая, беспечная жизнь нашей семьи.
Он не только не скопил никаких средств, но все то немногое, что имел, было роздано им в долг приятелям и друзьям без расписок и ушло на уплату его собственных долгов. На приведение в порядок казенных счетов пришлось продать все, что имелось. Отца взял на излечение в свое имение один из братьев бабушки — богатый помещик; а мать, получив из корпуса вспомоществование и собрав последние крохи, переселилась в крошечную квартирку и жила едва сводя концы с концами. Но все это я узнала и поняла потом…
Где я спала эту ночь и спала ли вообще — не помню, наутро нас пустили к отцу… Он лежал на кровати, лицо его было странно, одна половина темнее другой, и правый глаз закрыт, но левая рука его приподнялась и слабо погладила меня по волосам. Затем нас сейчас же вывели, и так как няня ухаживала за отцом, то я и отправилась с братьями в лагерь.
Андрей, которого, жалея, обманывали и офицеры, и доктора, сообщил мне, что папа выздоровеет, что у него просто кровь бросилась в голову, но что теперь глаз правый открылся, смотрит, что папа через несколько дней встанет, ему дадут отпуск и он переедет к нам на дачу. Мысль, что папа и летом будет с нами, обрадовала и развеселила меня. Мало-помалу я очутилась на самом краю палаток передовой линейки, у двоюродных братьев, бывших уже в старших классах.
Евгеша, чтобы отвлечь мои мысли, дал мне чистить свои пуговицы, показав при этом, как покрывают бумагой борт сюртука, чтобы не испачкать сукно.
Я принялась за дело, как вдруг во всех концах лагеря барабаны забили тревогу — общий сбор, и, как электрический разряд, по палаткам разнесся крик:
— Государь!
Все выскочили; оставшись одна, я, не замеченная никем, тоже вышла из палатки.
Государь император Александр II (уже четыре года как взошедший на престол) обходил лагерь со свитою, здоровался с кадетами, принимал рапорты и, дойдя до конца линии, вдруг обратил внимание на мою голову, выглядывавшую из-за палатки.
— Это что за ребенок? — спросил он. Перепуганный дежурный офицер оглянулся, увидел меня и принялся заикаясь объяснять, что сегодня в ночь случилось несчастье, их эконома разбил удар, жена с детьми была при больном и никто не заметил, как девочка, прибежав к братьям, пробралась на переднюю линейку.
Расспросив подробно обо всем, государь велел меня позвать.
Зная хорошо государя в лицо, так как в Петергофе мне часто и няня, и родные указывали его высокую красивую фигуру, слыша ото всех кадетов восторженные похвалы его доброте, я подошла спокойно и доверчиво глядела в его глаза.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Надя…
— А зачем же ты, Надя, здесь, где нет ни одной девочки, а только офицеры и кадеты?