Василий Авенариус - Меньшой потешный
— А брат Петр что же? — спрашивала, мрачно на-супясь правительница-царевна.
— Да что, садится за один, слышь, стол со всякой чернотой и мелкотой, калякает тоже по-ихнему: по-немецкому, по-голландскому, по-французскому, по-английскому, — ну, вавилонское языков смешение, прости, Господи! В шашки-шахматы тешится с ними. От проклятого зелья табачного по горнице дым облаком ходит; угощается, знай, винищем басурманским. А тут, откуда ни возьмись, мамзель — дочери тех нехристей, Иван Андреичей и Карл Иванычей. Сами худенькие, жи-денькие: перехват осиный, ну, глядеть — жалость берет! Взойдут с ужимочкой этак, с книксеном, с улыбочкой умильной, — как вдруг, чу, музыка заморская: скрипицы да флейты. Вскочат молодцы наши, как шальные, подхватят тех пиголиц: Линхен да Тринхен, закружат их вихрем по горнице, ноги вывертывают, забрасывают — пятки, знай, одни мелькают, а каблучищами, что есть мочи, об пол. Грохот да хохот, гам да срам, смех да грех! Тьфу, мерзость безмерная! Страху Божьего нет на них окаянных!
— Да откуда вы знаете все это? — недоверчиво возражала Софья. — С чужих слов болтаете…
— Не с чужих, государыня! Сами своими очами в окошко подглядели — уверяли постельницы. — До утра, почитай, бесчинствуют с Ивашкой Хмельницким.
— Это еще кто такой?
— А так, изволишь видеть, свой хмель пьяный называют. Гульба у них и питье непрестанное…
Черня таким образом молодого царя в глазах сестры-прав ительницы, сплетницы, разумеется, умалчивали о том, что Петр, если и пировал охотно со своими потешными в Немецкой Слободе, то сам же из первых незаметно удалялся оттуда, шепнув перед тем на ухо Зотову: «Ты, Никита Мосеич, родной брат Ивашке Хмельницкому, — постоишь тут, я чай, за меня». И Зотов с честью исполнял свою ответственную роль, Петр же тихомолком возвращался к себе в Преображенское, чтобы выспавшись, спозаранку с свежими силами приняться опять за свою денную работу.
Охульные наветы двух переносчиц-постельниц достигли своей цели. С малолетства наглухо заключенная в своем девичьем тереме, вскормленная на заветах стародавних, царевна Софья до мозга костей была русскою, до самозабвения была предана родной старине. А тут собственный брат ее свычаи и обычаи отцовские, обряды заповедные ногами топчет; того и гляди, самую веру отцовскую переменит. Это была бы такая поруха царской чести, о которой и помыслить было страшно…
Исподволь, годами накипавшая в глубине сердца Софьи неприязнь к младшему брату обратилась теперь чуть не в ненависть. Губя себя, он губил ведь и сестру, мог погубить с собой и весь народ Русский! Надо было принять решительные меры.
XV
Один из самых главных приверженцев царевны, начальник стрелецкого войска, пронырливый и смышленый думный дьяк Шакловитый взялся оборудовать дело. В загородную усадьбу его под Девичьим монастырем, были созваны в ночную пору наиболее влиятельные стрельцы: пятисотенные, пятидесятники и пристава — всего числом 30. Хотя каждый из них был глубоко предан милостивой к ним правительнице, тем не менее они были немало смущены неслыханным предложением Шакловитого: бить челом царевне, чтобы единолично возложила на себя царский венец.
— А что же цари-то наши венчанные — Иван да Петр? — послышались робкие возражения.
— Царь Иван обо всем повещен, — отвечал Шакловитый, — а что до малолетка-брата его, то ужели же нам ребенка неразумного слушать?
— Да не так же он теперь уже мал, и патриарх тоже за него…
— Ноне патриарх один, завтра другой: все в руках великой нашей государыни-правительницы…
— Так-то так… Но бояре… да и товарищи наши стрельцы…
— Ступайте же, келейно опросите товарищей. Что скажут, на том и порешим.
Но начальник стрельцов напрасно слишком полагался на бессловесную их покорность к нему: долг совести превозмог у стрельцов, и они довольно согласно высказались против предложения начальника — насильственно отторгнуть у двух братьев-царей их царский венец.
Шакловитый изготовил было уже и челобитную от имени стрельцов, назначил и день для венчания царевны, но опомнившаяся Софья приказала объявить стрельцам, что Шакловитый не так-де ее понял и что «челобитной подавать ей непотребно»…
Чтобы, однако, отвести глаза народу и войску, она объявила новую войну Крымскому хану; пока же шли ратные сборы, она озаботилась другим путем обкарнать брату-орленку крылья. Те же две постельницы, Нелидова и Сенюкова, притворно соболезнуя о богопротивном будто бы житье молодого царя Петра Алексеевича, якшавшегося с нехристями в Немецкой Слободе, принялись напевать, причитать о нем с утра до ночи матушке-царице Наталье Кирилловне. Закручинилась бедная царица о своем ненаглядном детище, стала уговаривать его не губить души своей. Но малый совсем из воли материной вышел, речи ее мимо ушей пропускал. Долго ли вконец ему было сбиться с пути? А тут еще эта сумасбродная затея с кораблями на Плещеевом озере… Храни Господь, потонет! Что делать-то с ним, что делать?
И шепнули матушке царице добрые советчицы — окрутить сынка. Ухватилась она за совет, как утопающий за соломинку. И то ведь, малый на возрасте! Авось-де молоденькая красавица-жена его утихомирит, к белым ручкам приберет, заживут ладно и советно…
И подыскали малому подобающую невесту — дочь окольничего царского Федора Абрамовича Лопухина. Была она, Авдотья Федоровна, и молода-то, как он сам, и собой писаная краля, а паче того богомолица и скромница.
Петру и семнадцати лет еще не минуло, но пригожая невеста ему приглянулась, и 27 января 1689 года он принял с нею брачный венец. Сам Петр тем более торопил свадьбой, что очень уж занимало его свадебное празднество, и целый месяц до того он лично с наперсником своим — Данилычем — руководил приготовлениями к «огненному апофеозу». И точно: треска и огня было столько, как никогда еще дотоле. Тотчас после брачного обряда был торжественный обеденный стол, завершившийся пушечной пальбой без ядер. Затем следовал церемониальный развод потешных, шедших друг на друга «мнимым боем» и обстреливавшихся холостыми зарядами. В заключение, когда стемнело, был сожжен в полном смысле слова «блистательный» фейерверк, длившийся не более, не менее как три часа. Не обошлось при этом, правда, без беды: в скучившуюся перед редким зрелищем толпу черни упала с вышины пятифунтовая римская свеча и наповал уложила какого-то мещанина. Но молодой царь, узнав о прискорбном случае, тотчас распорядился пожизненным обеспечением оставшейся после пострадавшего семьи.
Кручина у матушки-царицы отошла от сердца; у сестры-царевны на душе тоже полегчало. Но расчет их оказался ошибочным: пылкому юноше было еще не до радостей тихой семейной жизни. Его тянуло по-прежнему на свет и простор: нараставшие в нем богатырские силы просили развернуться во всю свою мощь, требовали постоянного упражнения в живом деле для предстоявших подвигов.
Едва лишь в апреле месяце Плещеево озеро сбросило с себя ледяную кору, как Петр со своими корабельщиками был уже снова там, на месте, и писал матери в Преображенское:
«Вселюбезнейшей и паче живота телесного дражайшей моей матушке, Государыне Царице и Великой Княгине Наталии Кирилловне. Сынишка твой в работе пребывающий, Петрушка, благословения прошу, а о твоем здравии слышать желаю. А у нас молитвами твоими здорово все. А озеро все вскрылось сего 20-го числа, и суды все, кроме большого корабля в отделке; только за канатами станет. И о том милости прошу, чтобы те канаты, по семисот сажен, из Пушкарского Приказу, не мешкав, присланы были… По сем паки благословения прошу. Из Переяславля, апреля 20, 1689 года»[5].
Прискакал в Переяславль нарочный от матушки-царицы, чтобы пожаловал-де государь к 27 апреля в Москву, к панихиде по покойному старшему братцу своему Феодору Алексеевичу. Но оторваться Петру от дорогих ему кораблей было куда не по душе.
«…Недостойный сынишка твой Петрушка, о здравии твоем присно слышать желаю, — отписал он в ответ. — А что изволила ко мне приказывать, чтоб мне быть к Москве, и я быть готов; только, гей-гей, дело есть! И то присланный сам видел: известит явнее… По сем и наипокорственнее предаюся в волю вашу. Аминь.»
Встосковалась по отсутствующему и молодая жена-царица Авдотья Феодоровна, послала ему душевную весточку:
«Государю моему радости, Царю Петру Алексеевичу. Здравствуй, свет мой, на множество лет! Просим милости, пожалуй, Государь, буди к нам не замешкав. А я при милости матушкиной жива, женишка твоя Дунька челом бьет».
Нечего было делать: со вздохом вернулся молодой муж восвояси. Но прошел месяц времени — и он опять усердно рубил и стругал на переяславской верфи; а ввечеру, на досуге, усталою рукою на лоскутке бумаги набрасывал пару строк в утешенье жене и матери, уверяя, что «присылкам» их радуется, «яко Ной о масличном суке», но вместе с тем простосердечно хвалясь «о судах паки подтверждаю, что зело хороши все!» В конце же записки, словно каясь в вине своей перед ними, расписался: «Недостойный Petrus».