Вера Новицкая - Первые грезы
- Что с вами, Марья Владимировна ?
Но я ничего не отвечаю и все время избегаю говорить с ним с глазу на глаз.
- Вы сердитесь на меня? За что? Что случилось? - наконец улучает он момент, чтобы спросить меня.
Я снова пристально смотрю на него, вслушиваюсь в его слова… Вот опять оно, то же лицо, которое я видала там, на скамеечке; так же звучит и голос его; но не дрожит, не бьется радостно мое сердце, как в тот памятный вечер, не становится так легко и отрадно на душе. Я только слышу и вижу, больше ничего. Но ведь это же он, он самый? И он, и не он: словно вдруг, по какому-то волшебству, свалился окутывавший его прежде светлый, искрящийся, нарядный чехол, и стоит он теперь серенький, тусклый, поблекший, такой обыкновенный, заурядный, невзрачный…
- Марья Владимировна, пожалейте же меня, скажите, что случилось. Почему вы так странно относитесь ко мне? Почему так недоброжелательно, почти враждебно смотрят ваши глаза? Ради Бога, в чем дело?
Что могу я сказать. Молча подхожу я к этажерке, беру с нее злополучный том и протягиваю ему.
- Прочтите эту книгу, всю, все просмотрите, тогда вы поймете.
Он смотрит на заглавие:
- Что-то знакомое, вероятно, читал, - говорит он, собираясь перелистывать ее.
- Ради Бога, нет, не теперь, не сейчас, потом… y себя дома…
Мне почему-то становится страшно и невыносимо подумать, что сейчас, сию минуту, он при мне наткнется на это стихотворение; жгуче-стыдно, больно за него, за то, как тяжело и стыдно сделается тогда ему самому; не знаю, что еще, но я так волнуюсь, что боюсь расплакаться. Он забирает книгу и уходит.
Странно, сколько раз еще в прошлом году выписывала я на листочек этот номер, и все-то книга была y кого-нибудь на руках, и вдруг теперь, именно теперь… Прочти я ее раньше и потом, летом, услышь это стихотворение, едва ли бы вспомнила я, что уже читала его, похоже, да, но столько есть похожих, a теперь…
Дня через два, придумав какой-то подходящий предлог, Николай Александрович является снова.
- Марья Владимировна, - начинает он: - я, конечно, понял, в чем дело. Что могу я возразить? - факт налицо. Ио скажите, разве мое преступление настолько велико, чтобы вы из-за него так круто изменили ваше отношение ко мне? Вы молчите? Неужели же, действительно, это такое громадное преступление? Скажите?
- Да - односложно подтверждаю я.
- Но чем же? Что такого ужасного совершил я? Сказал неправду? - пусть так; стихотворение сочинено не мною, но оно почти мое: в то время я столько раз, столько десятков, если не сотен, раз повторял его про себя, оно так точно, так полно отражало мое собственное душевное настроение, что если бы я заговорил сам, то, вероятно, других выражений и не нашел бы; так оно и вышло; эти слова стали моими, все стихотворение моим, продуманным, прочувствованным, пережитым мною. Пусть я увлекся желанием показаться лучше, даровитее, что ли, больше, выше, чем я на самом деле, и присвоил себе чужое творчество, - оно вышло само собой, невольно, это не было заранее обдумано, a сорвалось под влиянием обстановки, переживания минуты, желания подняться в глазах того, кто так дорог, так… Ведь в том, что я люблю вас, глубоко люблю, ведь в этом вы не сомневаетесь, Марья Владимировна? Скажите, вы верите в это?..
- Н…нет, н…не знаю. - Но, при взгляде на, действительно, растерянное и искренно скорбное выражение его лица: - Впрочем, может быть, пожалуй и да, - продолжаю я. - Только это все равно, совсем все равно. Вот вы сейчас говорили, но я вас только слышу, точно слова ваши скользят по мне, скользят и скатываются. Вы говорите хорошо, так все это красиво, кажется искренно, я вижу, слышу, понимаю, но… Не чувствую, в глубину, в душу… Ничего не западает…
- Но, может быть, это только теперь, сейчас? Вы огорчены, возмущены, даже оскорблены, но ведь это пройдет, уляжется, не останется навсегда? Скажите мне, что вы простите меня, что опять станете прежней, снова поверите мне. Скажите же!
Я вижу, что он страдает. Мне жаль его и потому я молчу.
- Так будет, будет все по-прежнему? - настаивает он.
- Н…не знаю, право, не знаю… Едва ли. Я всегда всем верю, верила и вам, мне даже в голову не приходило, что вы можете говорить неправду, да еще мне, - зачем? A теперь, теперь будет наоборот: что бы вы ни сказали, я буду думать: «а правда ли это?» Вы станете так хорошо, красиво говорить, a я… Не сердитесь, не обижайтесь, я хочу совсем-совсем откровенно вам ответить… Право, я не виновата, я бы и хотела сама, но… y меня в душе будто что сдвинулось.
Вошла мамочка, и разговор наш прекратился. Через несколько минут Николай Александрович начал прощаться.
- Что это, Муся, Николай Александрович y тебя последнее время точно в немилость впал? - улыбаясь спрашивает после его ухода мамочка, обнимая меня.
- Не то, чтобы в немилость, но он солгал мне в одной вещи, ну, я и не могу уже по-прежнему относиться к нему, раз он оказался не тем, чем я его считала.
- Что же, он показал себя дурным человеком?
- Нет, не то что дурным, может, он даже и хороший, но только совсем-совсем обыкновенный, такой маленький, серенький человечек.
Долго-долго сижу я в этот вечер в своей комнате, думаю, припоминаю. Теперь я не плачу, только на сердце так пасмурно, серо и бесцветно. Вспоминается все, что сейчас говорил Николай Александрович, рисуется лето день за днем. Вижу нашу скамеечку, ясное небо, звезды, колеблющиеся белые цветы, точно снежную полянку; вижу лицо Николая Александровича, слышу его голос; ничто не дрожит в сердце от этого воспоминания, будто восстает сон, красивый сон, и ярче всего выделяются из него высокие кружевные головки тмина, жасминные кусты, усыпанные яркими благоухающими цветами… Сама не замечаю, как в голове моей складывается стихотворение. Я поспешно записываю его:
Белые цветы.
Помню я милый сад:
По стенам виноград
Обвился над уютной беседкой,
И кругом кусты роз,
И балкон весь оброс,
Будто светло-зеленою сеткой.
A вдали, в глубине,
Где лишь липы одни
Разрослися над ветхой решеткой,
Где аллей не метут,
Где заросший наш пруд
С развалившейся старою лодкой,
Где лишь скромненький тмин
Да душистый жасмин
Г лаз ласкают своей белизною,
Там люблю я мечтать,
Там люблю отдыхать
После шума и жизни дневной.
Нежный ласковый тмин!
Слышал ты лишь один,
Как тут радостно сердце забилось,
Сколько светлых минут
Было прожито тут,
Сколько чудных речей говорилось.
Тихо было кругом,
Мы сидели вдвоем,
Лишь цветы на стеблях колыхались;
Много было их там,
И казалося нам,
Будто с нами они говорили:
Скромный беленький тмин,
Ярко белый жасмин
Нам надежду на счастье сулили…
***
Не сбылися те сны,
Обманули они…
Я развеянных грез не жалею,
Но тех скромных кустов
И их белых цветов
Разлюбить и забыть не сумею…
Последнее время как-то с особым интересом читается и думается мне. Я целый день с книгой: отчасти потому, что надо многое просмотреть по литературе для Дмитрия Николаевича, отчасти по собственному влечению. Скоро, вероятно, дадут домашнее сочинение. Интересно, на какой теме остановится Дмитрий Николаевич: на курсовой, то есть на Пушкине, или, как в прошлом год, даст тему отвлеченную? Впрочем, кажется, это его обычай, - первая тема всегда отвлеченная. Что же, пусть, тем лучше. Мне всегда легче пишется на отвлеченную; тут полный простор, можно залететь куда угодно, a в курсовой всегда связан определенными рамками, это уже скорей изложение, пересказ того, что в учебнике литературы. Теперь запоем читаю Апухтина, который впервые попал мне в руки. Господи, какая это прелесть! Все хорошо, я не знаю, что там лучше, - все лучше. Как звучно, красиво! Сколько мысли! Малюсенькое стихотвореньице, и большая мысль вот, например, его «Верхние ветви…» - всего шестнадцать строк, a сколько глубокого значения в этих двух последних строчках:
«Бедные ветки, утешьтесь - вы слишком высоки,
Вот почему вы так грустны и так одиноки».
Да, понятно, большие люди всегда одиноки, их так мало, вероятно, так редко сталкивает их судьба друг с другом. Им всего мало - конечно в духовном смысле - они ищут чего-то высшего, большого, недосягаемого; окружающее представляется таким маленьким, ничтожным, что они не удостаивают даже кинуть на него оком. Они должны страдать. Мне иногда думается, что и наш Дмитрий Николаевич немножко в том же роде; обыденная среда не существует для него, он заносится куда-то выше. Прежде я просто считала его бессердечной, холодной сосулькой; неправда, я клеветала на него: бездушный человек не любит так поэзии, y него не будет дрожать голос, не будут светиться глаза при чтении стихов; вот их герои трогают его, a простые люди - нисколько. Неужели y него нет ни друга, ни так кого-нибудь, кого бы он любил? Быть вечно одному, ведь это так холодно, тоскливо. Я бы не могла. Может, и ему тяжело? Я даже как-то спросила об этом Веру.