Григорий Медынский - Повесть о юности
— Значит, все это время, с самого начала года, он вел себя хорошо? — спросил Кожин.
— Хорошо?.. — подумал Борис. — Нет, этого нельзя сказать. У него воля часового действия — то и дело срывался, но терпеть можно было. А как не приняли его в комсомол…
— Так, может быть, зря не приняли?
Это был тот самый, возникший еще в разговорах с Полиной Антоновной вопрос: верить ли Сухоручко? Искренне ли подал он заявление в комсомол, или это был своего рода ход?
И вот секретарь повернул этот вопрос так, что невольно приходилось задумываться: а может быть, действительно зря не приняли в комсомол Сухоручко?
«А ничего!.. Вырос мальчик!» — подумал вдруг Борис, глядя на Кожина и вспоминая, как он в прошлом году приходил к нему советоваться, с чего начинать и что делать.
Поднял секретарь и ряд других вопросов, заставивших Бориса задуматься. Все последнее время он жил одним — ликвидацией разрыва с девочками, и ему казалось: все, что служило этому, было хорошо и правильно. Правильно или неправильно они решили о бойкоте — Борис об этом не думал, но Рубин поступил неправильно, это было ясно. И теперь его нетоварищеский поступок выдвинулся на первое место. Вот почему все, что говорил Рубин о неправильности бойкота, воспринималось Борисом как маневр, как средство для прикрытия Рубиным своей вины. А вот теперь возникло сомнение: не было ли здесь действительно ошибки?
— Ну, подожди, — спрашивал его Кожин. — Что значит бойкот? Предположим, Сухоручко что-то не понял, у него не вышла задачка, — что же, ему никто не поможет?
— Нет, почему?.. Так просто мы не будем с ним разговаривать, а если что спросит по урокам, то объясним, — отвечал Борис.
— Да как же это отделить: где по урокам, а где «просто так»? А если он промокашку попросит, — давать ему или не давать? А потом, что же вы думаете: вы с ним не будете разговаривать, а он у вас про уроки будет спрашивать? Да ты сам-то стал бы спрашивать?
Все это правильно, здесь было много неясного…
По пути домой Борис попробовал разобраться в этой путанице еще раз — так, как учил его отец: «Какая у нас обстановка? Такая обстановка. Какие выводы из этого вытекают? Такие выводы. Значит, нужно делать то-то и то-то». Но из того положения, в котором класс находился еще вчера, перед встречей с девочками, вывод получался один-единственный: правильно поступили!
Так же сказал и Игорь, когда Борис передал ему свой разговор с Кожиным, и Валя Баталин, и почти все ребята, находившиеся еще под свежим впечатлением пережитой борьбы. Но потом вопрос о правильности или неправильности бойкота снова всплыл, и снова в ответ на него появилось единственное соображение, которое Борис мог выставить со своей стороны:
«Но ведь иначе-то нельзя было? Нельзя!»
Сколько Борис об этом ни думал, он не мог отвлечься от конкретной обстановки, от того, что происходило в классе. В душе он очень жалел теперь, что когда-то заступался за Сухоручко, принимал на себя явно невыполнимые обязательства перед педсоветом. И в то же время какой-то голос говорил ему, что все это нехорошо, неправильно и что в ошибках товарища нужно прежде всего винить себя, какие-то свои недоработки.
В таком настроении он стал читать «Педагогическую поэму» Макаренко, которую давно уже взял в библиотеке, но за которую до сих пор за недостатком времени не мог приняться.
Книга захватила его с первой страницы — с разговора автора с заведующим Губнаробразом:
«Не в знаниях, брат, дело, — важно нового человека воспитать… Нам нужен такой человек вот… наш человек! Ты его сделай!»
Другое время и другая среда, совсем незнакомая, необычная, не как в школе, — и все-таки Борис нашел в ней что-то близкое. Ему нравились герои, все такие угловатые, ершистые, каждый со своим лицом и со своим «норовом».
«Задоров, как всегда, спокойно и уверенно улыбался; он умел все делать, не растрачивая своей личности и не обращая в пепел ни одного грамма своего существа. И, как всегда, я никому так не верил, как Задорову: так же, не растрачивая личности, Задоров может пойти на любой подвиг, если к подвигу его призовет жизнь»
Как это хорошо и важно: не растрачивать своей личности и не обращать в пепел ни одного грамма своего существа!
И так, следя за героями книги, переживая вместе с ее автором «и веру, и радость, и отчаяние», Борис следил, как постепенно формируется и ее главный герой — коллектив, как бывшие беспризорники и воры начинают жить новой жизнью и как устанавливаются новые законы этой жизни.
В только что формирующейся колонии — всеобщая вражда, драма, поножовщина. Нужно оздоровить атмосферу, «подкрутить гайку». И Макаренко заявляет Чоботу, «одному из неугомонных рыцарей финки»:
«— Тебе придется оставить колонию.
— А куда я пойду?
— Я тебе советую идти туда, где позволено резаться ножами».
Макаренко назначает ему самый жесткий срок — завтра утром. Утром Чобот ушел. Через месяц он вернулся в колонию и дал зарок не брать ножа в руки.
Вот целая глава — «Ампутация»: такое же решительное изгнание Митягина и Карабанова во имя спасения коллектива. Макаренко знал, на что идет.
«В судьбе Митягина я не сомневался. Еще с год погуляет на улице, посидит несколько раз в тюрьмах, попадется в чем-нибудь серьезном, вышлют его в другой город, а лет через пять-шесть обязательно либо свои зарежут, либо расстреляют по суду. Другой дороги для него не назначено. А может быть, и Карабанова собьет».
Но это не помешало Макаренко заявить им в самой категорической форме:
«Убирайтесь из колонии к черту и немедленно, чтобы здесь и духу вашего не осталось! Понимаете?»
А спустя время, как и в истории с Чоботом, он отметил
«положительные последствия расправы с двумя колонистами».
Так в чем же дело? Почему же в школе нужно без конца и края терпеть распустившегося нахала? Почему нужно жизнь целого коллектива отравлять его присутствием?
— Ну, ты знаешь его, знаешь все, знаешь, как мы с ним все время бьемся! — говорил Борис отцу. — Может, мы и не так поступили, не по-комсомольски… Может быть! Но что можно еще сделать? Что мы могли сделать в нашем положении? Отступить перед ним? Сдаться?.. Ничего не понимаю! Не разберусь!
Федор Петрович тоже не мог разобраться в этой сложной и путаной истории, и в то же время ему нравилось, что его сын Борька должен решать такие вопросы.
— А знаешь, брат, — сказал отец, — в жизни всяко бывает!.. Бывает, что сразу и не разберешься!
* * *Новый поворот мыслям Бориса дал Феликс Крылов. Он отозвал Бориса в сторону и с таинственным видом сказал:
— Знаешь, Борис!.. Ты только молчи, ладно? Меня Рубин в свой заговор втягивал.
— В какой заговор?
— Он написал заявление в комитет комсомола. Обсуждаться будет.
— Ну, это я знаю. Какой же тут заговор?
— А он подписи к нему собирал. И мне давал подписывать. Он думал: если меня из старост сняли, значит я против вас обязательно должен идти… Понимаешь теперь?.. А я не подписал!
Вот оно в чем дело! Вопрос о бойкоте для Бориса с самого начала связался с Рубиным, с его непонятным до сих пор поведением, и только теперь оно становилось ясным. Борис рассказал обо всем Игорю, и они вместе решили: признать свою ошибку теперь — значит признать правоту Рубина, а этого допускать нельзя ни в каком случае.
С таким решением они и пошли на заседание, школьного комитета комсомола.
Народу собралось много. Небольшая комсомольская комната с бюстом Ленина и стоящим за ним в углу красным знаменем была набита до отказа. Одни ребята пользовались случаем и решали разные текущие дела — о членских взносах, о лыжной вылазке, о беседе для вступающих в комсомол, другие просто вполголоса разговаривали. Ждали директора, и Кожин, усевшись на свое председательское место, то и дело посматривал на дверь.
Глядя на него, Борис снова невольно отметил, что это совсем не тот паренек, с которым он разговаривал в прошлом году. Держался Кожин независимо, спокойно, то вмешивался в какой-то разговор, то делал указания медлительному и немногословному Дробышеву, члену комитета по оргработе, то, заглянув в маленькую записную книжечку, интересовался у другого члена комитета, Прянишникова, как обстоят у него дела с каким-то вопросом, который был ему поручен.
Наконец вошел директор и с ним представитель райкома комсомола и Зинаида Михайловна, парторг школы. Все встали.
Споры начались с самого начала, с «процедурного», как, усмехнувшись, заметил Кожин, вопроса: кому дать первое слово.
— Заявление поступило от Рубина, ему и слово! — раздался чей-то голос.
Но Кожин рассудил по-своему.
— Заявление его мы выслушали, и этого пока достаточно. А нам нужно разобраться в обстановке, сложившейся в десятом «В». Поэтому, я думаю, слово нужно предоставить Кострову как секретарю комсомольской организации. Возражений нет? Докладывай, Борис!