Альберт Лиханов - Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1
— Да ну! — восхитился я. Про Ленинград столько разговоров шло, там блокада была, и любого, кто из этого города, сильно уважали.
— Мы с бабушкой у вас в эвакуации. Приезжие. А ты тут всякие небылицы сочиняешь.
Похоже, Артур снова обиделся. А мне стало вдвойне неприятно: надо же, кого графиней обозвал, осёл!
Я повесил голову — вот вляпался, не знаешь, как и выбраться из своего положения. И тут Артур похлопал меня по плечу.
— Но ты все-таки молодец, — сказал он совсем уж неожиданное.
Я встрепенулся.
— Почуял, значит, в ней что-то необыкновенное, да?
Я кивнул, не зная, чего ждать, какой ловушки.
— Что-то такое нездешнее, а? — спрашивал Артур, точно подбадривая меня.
— Ну! — ответил я, совсем как Вовка.
— Пальто такое небывалое, да?
— Ага!
— Так ты недалек от истины, — торжественно произнес Артур. — Она на самом деле не та, за кого себя выдает.
Мы остановились друг против друга, и я во все глаза таращился на этого странного, в общем, парня.
— Знаешь, она кто? — поддразнил он меня напоследок.
Я послушно помотал головой: откуда, мол, мне. Артур остался доволен.
— И никогда не узнаешь, если я не скажу, потому что она из-за своей скромности никому не признается.
Я уже совсем не дышал, а он все тянул.
— Так вот знай, — сказал он, когда терпенье мое иссякло. — Она никакая не графиня. Но и никакая не библиотекарша. Она заслуженная артистка республики. Балерина. Всю жизнь танцевала в Мариинке.
— Где?
— Такой театр в Питере! Старинный! Красивый, как… как… как сказка! Но балерины танцуют недолго, понимаешь? Пока молодые. Потом выходят на пенсию. И она, как состарилась, стала библиотекарем.
— Дальше! — потребовал я.
— Вот и все. Началась война. Отец ушел на фронт, мама работает в Ленинграде, а нас отправили сюда.
— Ну а пальто, пальто! — воскликнул я.
— Какой въедливый, — недовольно проворчал Артур. — Это пальто она в молодости носила. Когда танцевала. Ехали сюда, одежду брали. Побольше, чтобы продать, понимаешь?
Нет, я не понимал. Да и вид мой, наверное, выражал это.
— Никто его не покупает! Никто не решается в таком ходить! Бархатное! Дореволюционное! А сейчас война!
Я вздохнул. Наконец-то разобрался до самого до конца.
— Все понял? — спросил Артур. Я кивнул. Он сказал: — Ну, иди.
— А ты? — не понял я.
— А я здесь живу.
Мы стояли возле двухэтажного дома, как говорили в нашем городе, "низ каменный, верх тесовый".
— Это тайна? — уточнил я.
— Какая же тайна? — ответил Артур вопросом. — Только про пальто не надо, — сказал он, подумав. И спросил: — Ты человек надежный?
Я быстро кивнул.
— А то кэ-эк дам! — засмеялся он.
Вовсе он не злой был, этот парень, и вовсе не собирался он бить ни Вовку, ни меня, просто грозился. Теперь вот сам же над собой смеялся.
— Кэ-эк дам! — передразнил я его.
Мы посмеялись.
— Ты тоже, — попросил я, — про графиню — того, не говори.
— А жаль, — сказал он. — Бабушка бы посмеялась.
— Ну, если так.
— Она не узнает, что это ты. Скажу, мол, ребята в школе. И все.
Теперь-то, много лет спустя, я думаю, что Артур тоже был малышом и, хоть казался он мне тогда старше своих лет, рассудительным и серьезным, его желание рассмешить бабушку было совершенно детским и нелогичным. Про пальто он не хотел напоминать ей, а вот о том, что ее прозвали графиней, пожалуйста. Но ведь и мысль-то о том, что, может быть, она графиня, появилась не просто так, а из-за ее необыкновенного наряда.
Да, мы были детьми, а детям так свойственно ошибаться, не зная, что последует за шуткой…
— Ты, наверное, начитался всякого, а? — спросил я Артура. — Бабушка любую книгу даст?
— Кстати, — сказал он, что-то вспомнив, — ты не читал такой роман? Называется "Янки при дворе короля Артура".
Сперва я опешил. Как со мной разговаривают, будто со взрослым! Я взял самую первую книгу, "Что я видел", а меня спрашивают про настоящий роман.
Но я ловко вывернулся.
— Ха-ха, — воскликнул я, — так ты, Артур, еще и король?
Он довольно смеялся, а я подбавил дров в огонь:
— Не какой-то там граф! Король!
Я даже вообразить не мог, какое произведу впечатление на бабушку и маму своим сообщением. Особенно ликовала мама. Бабушка просто охала и ахала на разные лады, а мама — я ее такой никогда не видел за всю войну от восторга места себе не находила. Расхаживала по комнате, разводила руками, наигрывала губами какие-то знакомые мелодии и при этом рассказывала, как давно, в молодости, когда она училась в ФЗО, на каникулы их повезли в Ленинград — чудесный, волшебный город — и там повели в театр, на балет, это была сказка «Щелкунчик» — какие изумительные костюмы, — а музыку исполнял огромный оркестр, наверное, человек сто одних музыкантов, а что за чудо занавес — малиновый, с золотыми узорами, да и сам театр мраморные колонны, пол, по которому страшно ходить, потому что он похож на стеклянный и в него можно глядеться, как в зеркало, даже лестничные барьеры покрыты красным плюшем — этого не забудешь вовек, и все-таки главное — артисты, балерины в таких вот юбочках, — мама показывала, какие именно юбочки, — из газовой, прозрачной ткани, у них, этих юбочек, даже специальное название есть, пачки, ну и, конечно, танцоры, в облегающих тело трико, но они маме не показались, потому что все больше стояли в тени и выскакивали оттуда, когда надо было поднять балерину и покружить ее.
— Как, — удивлялся я, — прямо в воздухе?
— Конечно! — радостно смеялась мама. — Прямо в воздухе.
И еще выяснилось, что балерины танцуют только на пальчиках, редко стоят на всей ступне, да и то очень изящно, вовсе не так, как делают это обычно люди, и мама показала, как стоят балерины: подтянулась, подобрала живот, даже, кажется, выше стала, и одну ступню вплотную приставила к другой, ровно посредине, так что получилась буква Т. Тут мама одну руку вскинула — я даже испугался: вышло ведь очень неудобно, маму чуть покачивало, потому что ноги приставлены вплотную, да и под углом запросто можно упасть. А она еще, как нарочно, что-то такое тихонько замурлыкала, какую-то мелодию, и давай руками махать — одна вверх, другая вниз.
— Ладно, ладно! — рассмеялся я. — Расскажи лучше, как же они на пальцах танцуют.
— У них специальные такие тапочки, — успокоилась мама, — белые или розовые, представляешь?
— А не спадывают, тапочки-то? — вступила в разговор бабушка.
— Вот еще! — махнула рукой мама, оскорбившись за балерин.
— А ноги не ломают? — не унималась бабушка.
— Чего не знаю, того не знаю, — вздохнула мама, возвращаясь с довоенных небес обратно в нашу жизнь.
Она подошла к столу, разлила по тарелкам завариху, села, взялась за дюралевую ложку, зачерпнула ею еду и поднесла было ко рту, но вдруг кинула ложку обратно.
— Гады! Гады! Гады! — крикнула она отчаянно и заплакала.
Я даже вскочил: что еще случилось! С отцом?
Самое страшное, самое дикое, самое несправедливое, чего мы боялись всю войну, — от первого дня, как он ушел воевать, и до его возвращения, мысли, что с отцом случилась беда.
Ах как я страшился этого! И разве только я? На что мы не шли, лишь бы избежать несчастья, каким только не верили приметам! Нельзя было проходить под раздвоенным столбом, переходить дорогу перед белой лошадью, а встретив подводу с гробом, требовалось трижды плюнуть через левое плечо и скрестить большой и указательный пальцы на обеих руках. Суеверие множилось и росло в малом народе, и никакие взрослые уговоры не помогали — ни материнские, ни учительские. Да, я думаю, матери и учительницы наши дорогие сами с любым суеверием сто раз смирялись и до конца жизни, несмотря, скажем, на партийность или образованность, согласились бы исполнить все правила примет да поверий, только хоть на шажок остановить беду, которая перла и перла из всех щелей — тифом, голодухой, похоронками.
Отойди, сгинь, несчастье! Изнемоги в лютости своей бескрайней! Дай людям вздохнуть, опамятоваться, вспомнить, что есть на белом свете цветы, книги и даже танцы в сказочно красивых, волшебных театрах!
Может, оттого люди говорили вроде потише у нас в тылу. Принижали голос, когда хотели сказать что-то твердое даже. Боялись испугать криком остальных. Потому что крик одно означал — беду.
А тут мама закричала. И я вскочил.
— Гады! — еще раз крикнула она. — Что теперь с театром-то? Вдруг разбомбили? Что же они творят, эти гады!
Грех, конечно, это был, но невинный, детский грех — ругнул я про себя маму. Подумаешь, сказал я про себя, театр. Кричит так, будто с отцом что случилось. Впрочем, а так ли велик был мой грех? Да и грех ли это — любить и жалеть отца больше, чем даже целый драгоценный театр?
Став взрослым, вроде бы легко разуметь, что театр нельзя ставить напротив отца, что и живой человек, и золотой дворец неповторимы, но одинаковая ли эта неповторимость — кто скажет… Нет, нет, только кажется, будто, став взрослым, легче жить и разбираться легче в разных сложных делах. Детство владеет клинком прямоты и справедливой однозначностью. Нет, я не пожалел театр, а испугался за отца, ругнул маму и облегченно сел на место.