Лев Кассиль - Улица младшего сына
Необыкновенной была вся эта ночь, столько сулившая на завтра. И, верно, не было бы конца веселью, песням и пляскам, если бы не начал сдавать немецкий движок. Сначала медленно желтея, потом став тоненькими, красными и, наконец, совсем остыв, пропали волоски в лампочках. Погасли огни на немудрящей партизанской елке. И стало опять темно в каменоломнях, темнее, чем раньше было, — так, по крайней мере, сперва показалось после яркого электрического света. И снова зачиркали спички, зажглись во мраке фонари «летучая мышь», населяя подземелье размашистыми тенями. Высунули огненные, сверкающие жала лампочки-карбидки. Партизаны начали укладываться на покой.
Евдокия Тимофеевна, не выпуская Володиного локтя (за который она боязливо ухватилась, как только погас свет), почувствовала себя заблудившейся в этой кромешной путанице сшибающихся друг с другом теней, мутных, плутающих просветов, мерцающих отблесков, медленно тонущих в бездонном мраке.
— Страсть-то какая! — прошептала она. — Как же в темени такой жили?
— А очень просто, мама, — пояснил Володя. — Это тебе так с непривычки. Ты держись за меня, не теряйся.
Он ловко заправил лампочку-шахтерку, покачал насосиком, чиркнул спичкой. Лампочка зашумела, вонзив в темноту белое лезвие пламени.
— Ты, мама, у меня ляжешь, — сказал Володя. — У меня прямо не лежанка, а целый саркофаг царя Митридата. А Ваня у отца ляжет. Ох, у нас здорово! Сейчас увидишь, мама, как уютно. Прямо как хорошая тебе гробница.
— Да что ты такое говоришь, Вовочка! И так тут страшно, а ты еще с глупостями своими…
Володя провел мать в свой уголок, в первом шурфе от штаба, осветил его лампочкой.
— Видишь, мама: вот тут мы с Ваней спим. А с этой стенки воду лизали, когда пить было нечего. Смотри, белая дорожка: это я копоть языком полизал… А тут, видишь, гвоздем зарубки делал каждый день, вроде как календарь. Вот сейчас сделаю последнюю, пятьдесят вторую. Так. А вот тут звездочка над зарубкой. Одна, другая… Считай сама. Это значит: в тот день я на разведку ходил.
Пять звездочек насчитала мать. Пять раз выходил ее мальчуган через потайные лазы на поверхность, где каждый шаг грозил ему гибелью, всякое неосторожное слово, малейшее нерассчитанное движение влекли за собой верную смерть.
При свете шахтерской лампочки она оглядывала подземную обитель сынишки. Значит, вот тут он провел два месяца. Здесь он спал, прислушиваясь к каждому шороху в недрах камня. Вот лежал его учебник, стоял прислоненный к стене трофейный немецкий автомат, висели на выступе камня бескозырка, стеганка. Прокоптившееся насквозь одеяло прикрывало тюфяк, набитый соломой.
— Дай я хоть обмету у тебя немножко, а то вон сколько натрясло трухи-то. Веник у вас тут водится?.. А, вон! Сама вижу. Дай-ка…
Ловкими руками она выхватила из рук Володи веничек — раз-раз! — двумя-тремя точными, не сильными движениями обмахнула соринки на камне возле тюфяка, подмела на каменном полу.
— Ну, все ж таки чуток почище, — сказала она и сняла с себя платок. — Давай спать, сынок. Сморилась я что-то за день. — Она зевнула, прикрыв рот горстью. — К стенке тебя, что ль, пустить?
— Нет уж, довольно, не маленький! — сейчас же запротестовал Володя. — Ты давай сама к стенке, а я с краю лягу, а то ты не привыкла к этому саркофа… тьфу… ладно, я шучу так… на лежанке-то партизанской не спала никогда. С нее еще упадешь ночью.
Володя уже сам совсем засыпал на ходу: шутка ли сказать, сколько вместил необыкновенный этот сегодняшний день!
Он зевал с таким ожесточением, что у него трещало возле ушей.
Мать принялась устраиваться под каменной стенкой, обминая шуршавший соломенный матрац. Большим полукруглым гребнем она расчесала длинные волосы, заплела их в косу на ночь.
Володя спросил:
— Ну, как тебе — ничего, удобно, мама? Хорошо?
А ей бы и на голых камнях сейчас было мягко! И он еще спрашивал, хорошо ли матери, которая снова видела рядом с собой своего, казалось, уже навсегда потерянного сына!
— Мне тут хорошо, Вовочка, — сказала мать. — Ты сам ложись, а то устал. Вон как раззевался…
— Мама! — проговорил Володя, укладываясь рядом с матерью. — А знаешь ты, мама, что я ведь тебя недавно видел, и совсем близко, мама… Вот как отсюда и дотуда…
Он свел брови и потерся подбородком о плечо, вспомнив, как хотелось ему тогда, лежа за промерзшей кадкой, обнять мать, которую он разглядел через окно. А вот сейчас мама была совсем рядом, как тогда, когда они ехали к отцу в Мурманск и спали на узкой вагонной полке. И он мог теперь обнять ее, но почему-то стеснялся. Ему вспомнилось лицо матери тогда, в окне. И вдруг такая огромная нежность сжала его сердце, так толкнулась к его горлу, что он чуть не задохнулся. Он повернулся к матери, торопливо прижался к ее плечу, обхватил ее рукой за шею, заговорил тихо, в самое ухо, сдувая мешавшие ему волосы с материнской щеки:
— Видел… Через окно тебя видел… Я на разведке был и так вдруг соскучился… захотел на тебя поглядеть… А у вас там немцы везде были. Я за кадкой спрятался, и ты как раз в окне… Шила что-то. А я все лежал и все смотрел, смотрел. А потом ты вдруг встала и штору опустила… А я уполз, Ваня меня дожидался…
Мать слушала молча, тихо гладя его круглый затылок. Смотрела ему в глаза, потрясенная, чувствуя себя почему-то виноватой: как же не почуяла тогда, что сын был совсем рядом, глядел на нее, а она взяла да и опустила занавеску!
А Володя продолжал:
— Завидно, мама, мне было тогда на Вальку глядеть. Ходит около тебя, ничего не понимает…
— Чего ж ей понимать-то было?
— Да я на ее месте бы так все время тебя обнимал, гладил да целовал!
— Ну, а что ж сейчас ты? Отвык уж совсем от матери…
Он засмеялся, еще крепче прижался к матери, стал бодать ее головой в шею, норовя лбом поддеть под подбородок, принялся возиться, фыркать, дуть в ухо.
— Пусти, Вовка! Что за дрянь мальчишка! Не смей в ухо дуть! Мало я тебя за это лупила? Знаешь ведь, что терпеть этого не могу. Кому говорю? Вот как надаю сейчас шлепков… Что?! Подучил? Силач нашелся какой! На еще! Драли мы таких командиров за уши — вот так, вот так!
— И не больно совсем, — не унимался Володя. — Уй-юй! Эх, ты! Ловко ты меня… Рука у тебя хлесткая!
— Ну, получил, и хватит. Спи.
Все желтее и желтее становилось пламя лампочки-шахтерки, стоявшей в нише каменной стены. Затихли каменоломни. Давно уже сморил сон самых неугомонных рассказчиков и весельчаков. Здоровый храп доносился из штрека, где почивали партизаны. Не слышалось больше треньканья мандолины с камбуза: видно, угомонился и сам дядя Яша, изрядно хвативший из неприкосновенного запаса по случаю праздника. Темно и тихо стало под землей. Только слышно было, как тенькают капли талой воды, просачиваясь сквозь камень и падая в подставленные лоханки и тазы.
— Мама, — сонным голосом, уже в дремоте, говорил Володя, — вот приедет папа с фронта, фашистов прогоним, все хорошо у нас будет, верно?
— Верно, сыночек. Спи.
— Жаль, Вальки нет. Ты скажи ей, что про меня сегодня говорили и что оружие мне выдали, а то она, я знаю, не поверит… А как думаешь, орден мне правда дадут?
— Конечно, дадут. Вон как тебя комиссар-то хвалил!
Хорошо было засыпать снова под боком у мамы, как в раннем детстве. Все сразу становилось таким надежным, уютным, незыблемым. Казалось, никакая беда уже не может прокрасться сюда, раз возле тебя мама. Володя пожевал пухлыми губами, поерзал плечом по грязной прокопченной подушке, чтоб вдавить в ней ямку поудобнее. Он вдруг опять почувствовал себя совсем маленьким. Он глубоко дышал и ощущал теплоту собственного дыхания, жарко разливающуюся по плечу матери, куда он уткнулся носом, слегка посапывая. Убежденный, что все на свете будет теперь хорошо, и обеими руками держась за мать, заснул на краю каменной лежанки бесстрашный командир группы юных разведчиков старокарантинской подземной крепости.
А мать, не высвобождая затекшего плеча, осторожно приподняв голову свою, водила медленным и жадным взором по изменившимся, повзрослевшим чертам сына. От Володи пахло чем-то новым, немножко чужим, но сквозь кисловатый душок копоти и огуречного рассола, сквозь солдатские запаха земли, железа, ремня она вбирала в себя тот, прежний, от всех других отличный, что когда-то, с первого прикосновения и на всю жизнь, стал для нее несказанно родным, — теплый ток дыхания ее ребенка.
Уже иссякал карбид в шахтерке, лампочка гасла, бессильно дергая тусклым язычком издыхающего пламени, а матери все жалко было потушить ее. И, опершись на локоть, она все смотрела в лицо сына, вновь вернувшегося к ней в эту счастливую новогоднюю ночь.
Володина улица
Эпилог
На вершине Митридата, колеблемый свежим январским нордом, развевался алый флаг. В канун Нового года два краснофлотца-десантника — Владимир Иванов и Николай Гандзюк — вскарабкались сюда и водрузили над вершиной древней горы, над всей Керчью, красный флаг — корабельный гюйс с большой пятиконечной звездой посреди полотнища.