Андрей Сахаров - Бамбино
Наутро боль в ноге немного поутихла, и Ракиш поднялся, надел свою единственную непорванную рубашку. Это было время, когда все обитатели, ютившиеся на задворках Джанпатха, готовились к празднику Холи. Они неторопливо приводили себя в порядок: умывались, расчесывали волосы, надевали все лучшее, что у кого имелось, пекли на жаровнях пищу, заливали в бутылочки краску.
Ракиш сосчитал тщательно свои монеты: все было точно — две рупии.
Затем он направился в овощную лавку и купил Мохэну несколько бананов на завтрак. На это ушла рупия. На остальные здесь же, у уличных торговцев, он приобрел несколько бумажных пакетиков с краской. Ракиш отдал бананы старику и медленно вышел на улицу. Ему нестерпимо хотелось есть, но пакетики с разведенной краской были для него сегодня дороже.
Не торопясь, Ракиш прошел по улице Джанпатх и остановился напротив большого белого отеля. Здесь было все тихо, он знал, что в этот день белые господа избегают до двух часов дня, когда кончается праздник, выходить на улицу.
Сейчас они сидят по своим номерам и ждут, когда отшумит Холи.
А праздник уже начался. Вот вдали показалась толпа молодых людей. Все они были выпачканы краской с ног до головы. Они поравнялись с Ракишем, и он вышел, улыбаясь, им навстречу, в своей почти новей белой рубашке, и тут же они окатили его красной, голубой, зеленой краской, залили его лицо, волосы, превратили рубашку в разноцветную мокрую тряпку. Ракиш стоял и смеялся. Это был индийский праздник и индийский обычай, это был его праздник.
И если бы сейчас он влепил в лицо кому-нибудь из этих молодых людей один из своих бумажных пакетиков, то это было бы справедливо и весело. И ему очень хотелось это сделать, но он вытерпел.
Потом нахлынула новая толпа, и снова ему пришлось принять на себя изрядное количество подкрашенной воды. Он стоял, выпачканный в разные цвета, быстро высыхая на солнце, и неотрывно смотрел из-за кустов на двери отеля, но там по-прежнему царила тишина.
Белые господа стали выходить из своего укрытия где-то около часу дня, когда праздник на Джанпатхе начал стихать.
Они быстро садились в такси или в собственные машины и уносились прочь.
Наконец Ракиш услышал, как служитель отеля, дежуривший у входа, крикнул в сторону стоянки автомобилей: «Машину мистера Уисби к подъезду!» — и тут же Ракиш увидел, как из стеклянных дверей отеля вышел его вчерашний почтенный господин. Он был одет в светло-серый костюм, который так хорошо оттенял его седые виски, рядом с ним шла миссис Уисби в длинном зеленом платье. В тот момент, когда они вышли из дверей отеля, от стоянки автомашин тронулась роскошная «Тойота», и в этот же миг Ракиш метнулся из-за кустов вперед. Он подскочил к почтенным господам и с размаху влепил в серый пиджак мистера Уисби сразу два бумажных пакетика.
Они с шумом разорвались, и красная и зеленая краска потекла по одежде мистера Уисби, заливая белую сорочку, брюки. Еще один взмах руки — и на зеленом платье миссис Уисби расползлось фиолетовое пятно. А кругом стояли и радовались люди. Хохотал служитель отеля, смеялись водители стоящих во дворе отеля такси, улыбались рикши, дежурившие около своих трехколесок.
Ах, этот веселый праздник Холи! Пусть и белые господа привыкают к его радостям и шуткам, пусть они веселятся вместе с индийцами.
И вдруг смех и веселые возгласы стихли. Мистер Уисби прыгнул к Ракишу и схватил его за плечо. Лицо почтенного господина побледнело от гнева, оно стало таким же белым, как его виски, — и тут же индийцы сделали шаг в сторону почтенного господина: и служитель, который лишь несколько секунд назад с поклоном распахнул перед ним дверь отеля, и таксисты, и рикши. В праздник Холи никто не имел права наказывать индийца, если он, по обычаю, выпачкал кого-нибудь краской. Любой человек должен с достоинством принять веселую шутку, нравится ему это или нет.
Мистер Уисби еще держал Ракиша за плечо, а люди все ближе и ближе подходили к белому господину, и пальцы у них были сжаты в кулаки.
Мистер Уисби оглядел надвигающихся на него людей, опустил руки, потом оскалил зубы, улыбнулся и тихо сказал:
— Олл райт, господа, олл райт.
Затем он круто повернулся и исчез вместе с женой в дверях отеля.
…А на улице Джанпатх затихал веселый праздник Холи.
Ракиш Шарма сидел на своем любимом пятачке близ Тибетского базара, вслушивался в звуки уходящего дня, грелся на солнце, обсыхал и смотрел на белую стену дома, на которой кто-то совсем недавно, пока он стоял около отеля, написал краской огромными буквами всего два слова: «Наша Индия».
Футбол по-флорентийски
После шести, как это нередко случалось последнее время и утром, и вечером, они столкнулись в дверях подъезда, и, как всегда, Джулиано не захотел уступить ему дорогу. Джулиано шел к дверям не сворачивая, не замедляя шаг и не поворачивая головы в ту сторону коридора, откуда приближались шаги Франческо Барани.
Джулиано еще не видел полицейского, но отчетливо слышал цоканье по каменным плитам его подбитых подковами ботинок.
Мальчишка шел вперед, нагнув голову, и его темные длинные волосы совсем закрыли ему лоб, а из-под них, запрятавшись под нахмуренными черными бровями, упрямо и настороженно смотрели прямо перед собой два прищуренных темных глаза.
— Торопитесь на свое коммунистическое дежурство, синьор Альберти? — услышал Джулиано голос полицейского.
— А вы, синьор Барани, наверное, спешите по своим правым делишкам? — ответил Джулиано и первый подошел к дверям подъезда. И тут же сбоку надвинулся темно-зеленый мундир Барани, но Джулиано, все так же не оборачиваясь, толкнул перед носом у полицейского ногой тяжелую входную дверь и вышел на залитую мягким вечерним солнцем виа[2] Санта-Никколо. Он направился к набережной Арно и слышал, как за спиной взревел мотоцикл синьора Барани. Полицейский догнал его, затормозил и выплеснул из выхлопной трубы ему чуть не в лицо облако синего вонючего дыма, потом насмешливо крикнул:
— Встретимся на пьяцца[3] Санта-Кроче!
Он уже заворачивал налево за угол, на набережную, а Джулиано все еще стоял, отплевывался, протирал глаза и думал, что могли бы означать слова полицейского.
Они ненавидели друг друга в основном молча, и, если Барани вдруг ни с того ни с сего заговорил, в этом обязательно должен быть скрыт какой-то смысл, слишком много злорадного торжества было в его словах, слишком нехорошая ухмылка промелькнула под прозрачным забралом его мотоциклетного шлема.
Они жили в одном доме на Санта-Никколо, в двух шагах от набережной, между мостами Алле Грацие и Санта-Никколо, на втором этаже четырехэтажного старого дома с красной черепичной крышей — двадцатилетний Франческо Барани, сын торговца антиквариатом с пьяцца дель Дуомо, и тринадцатилетний Джулиано Альберти, сын типографского рабочего фирмы Джунти-Нардини.
Они ненавидели друг друга давно, еще с тех пор, как Барани учился в школе, а Джулиано — совсем малыш — копошился на мостовой перед домом и рисовал разноцветными мелками, которые подарил ему отец, разных зверей, птиц, дома, людей и все, что ему заблагорассудится. Барани норовил пройти прямо по рисункам Джулиано и еще специально шаркал по асфальту ногами. При этом он бормотал себе под нос: «Красная собачонка». Отец Барани был одним из районных руководителей демохристиан[4] и Франческо так же, как отец, люто ненавидел коммунистов; а отец Джулиано, Сандро Альберти, был коммунистом. Поэтому Франческо ненавидел и старшего Альберти и малыша Джулиано, поэтому и называл его «красной собачонкой».
И чем хуже шли дела демохристиан во Флоренции, тем яростнее ненавидел сын торговца маленького Джулиано. Сначала Джулиано не понимал этих приступов ярости, он просто прикрывал телом свои рисунки, а по большей части норовил не попадаться здоровяку Франческо на глаза. Потом он подрос и стал неразговорчивым серьезным маленьким синьором с длинными до плеч черными волосами и нахмуренными бровями. К этому времени Джулиано научился кое в чем разбираться. Он ходил с отцом на митинги, организуемые флорентийским городским комитетом компартии, а когда ему исполнилось десять лет, сам стал активистом. Мальчишки и девчонки, в основном дети флорентийских рабочих, помогали в охране митингов, демонстраций, забастовок своим отцам, матерям, старшим братьям и сестрам: они стояли в разведпостах и порой первыми сообщали взрослым, если поблизости появлялись провокаторы из правых организаций или отряды профашистских молодчиков; они участвовали в пикетах близ заводов и фабрик и указывали пальцами на штрейкбрехеров, дразнили их. Они, кроме того, организовывались и сами: проводили под руководством взрослых соревнования по легкой атлетике и плаванию, занимались в кружках искусства, где с ними возились те из старших, кто понимал толк в живописи и ваянии. Там-то Джулиано стал впервые по-настоящему учиться рисованию и лепке. Потом он пристрастился к музеям и часами простаивал в галерее Уффици перед прекрасной мадонной Липпи, картинами Боттичелли, Перуджино, Тициана, Рафаэля. Однажды старый редактор, что работал вместе с отцом в фирме Джунти, повел членов их кружка в Ватиканский музей, и Джулиано никак не мог оторваться от последней картины Рафаэля «Преображение». Он в жизни не видел ничего подобного. Движение величественного бога, проносящегося над землей, поразило его, небесная голубизна тронула до слез, — казалось, она очищала душу от всего мелкого, наносного. Когда он смотрел на полотно, то ему казалось, будто перед ним раскрываются все тайны мира, все его радости и горести; он уходил из музея взволнованный и потрясенный. С тех пор как это чувство пробудилось в нем, он уже считал эти музеи, эти картины и сам город, где он жил, его истертые временем мостовые, его древние мосты и здания частью своей жизни.