Альберт Лиханов - Собрание сочинений в 4-х томах. Том 1
Теперь уже молчали мы. Тихо было в нашем классе. Только из коридора да из-за стенок слышались возбужденные голоса.
* * *После школы я не помчался к Вадьке, он ведь теперь не пропускал уроков, да и разве может хоть кто-нибудь усидеть дома в такой день?
В общем, я пришел к ним в сумерки.
Коммунальный трехэтажный дом, где они жили, походил на корабль: все окна светились разным цветом — это уж зависело от штор. И хотя никакого шума и гама не слышалось, было и так понятно, что за цветными окнами люди празднуют победу. Может, кто-нибудь и с вином, повзаправдашнему, но большинство — чаем послаще или картошкой, по сегодняшнему случаю не просто вареной, а жареной. Да что там! Без вина все были пьяны радостью!
В тесном пространстве под лестницей ко мне прикоснулся страх своей ледяной рукой! Еще бы! Дверь в комнату, где жили Вадим и Марья, была приоткрыта на целую ладонь, и в комнате не горел свет. Сначала у меня в голове мелькнуло, будто комнату очистили воры. Где у них совесть, в праздник-то…
Но тут я почувствовал, как в приоткрытую дверь бьет темный луч.
Будто там, в комнате, жарко печет черное солнце и вот его лучи пробиваются в щель, проникают под лестницу. Ничего, что его не видно, это странное солнце. Зато слышно, зато его чувствуешь всей кожей, словно дыхание страшного и большого зверя.
Я потянул на себя дверную ручку. Протяжно, будто плача, заскрипели петли.
В сумерках я разглядел, что Марья лежит на кровати одетая и в ботинках. А Вадим сидит на стуле возле холодной «буржуйки».
Я хотел сказать, что это великий грех — сумерничать в такой вечер, хотел было отыскать выключатель и щелкнуть им, чтобы исчезло, истаяло странное черное солнце, ведь с ним справится и обычная электрическая лампочка. Но что-то удержало меня включить свет, заговорить громким голосом, схватить сзади Вадима, чтобы он шевельнулся, ожил в этом мраке.
Я прошел в комнату и увидел, что Марья лежит с закрытыми глазами. "Неужели спит?" — поразился я. И опросил Вадима:
— Что случилось?
Он сидел перед «буржуйкой», зажав ладони коленями, и лицо его показалось мне незнакомым. Какие-то перемены произошли в этом лице. Оно заострилось, чуточку усохло, по-детски пухлые губы вытянулись горькими ниточками. Но главное — глаза! Они стали больше. И как будто видели что-то страшное.
Вадим задумался и даже не шелохнулся, когда я вошел, покрутился перед ним и уставился ему в глаза.
— Что случилось? — повторил я, даже не предполагая того, что может ответить Вадька.
А он смотрел, задумавшись, на меня, вернее, смотрел сквозь меня и проговорил похудевшими, деревянными губами:
— Мама умерла.
Я хотел рассмеяться, крикнуть: мол, что за шутки! Но разве бы стал Вадька… Значит, это правда… Как же так?
Я вспомнил, что за день сегодня, и содрогнулся. Ведь конец войне, великий праздник! И разве возможно, чтобы в праздник, чтобы такое случилось именно в праздник…
— Сегодня? — спросил я, все не веря. Ведь мама, моя мама, на которую можно всегда положиться, просила передать Вадику и Маше, будто дела в больнице идут на поправку.
А вышло…
— Уже несколько дней… Ее похоронили без нас…
Он говорил неживым голосом, мой Вадим. И я просто физически ощущал, как с каждым его словом между нами раскрывается черная вода.
Все шире и шире.
Будто он и Марья на маленьком плоту своей комнаты отплывают от берега, где стою я, лопоухий маленький пацан.
Я знаю: еще немного, и черная быстрая вода подхватит плот, и черное солнце, которое уже горит не видимым, а только ощущаемым теплом, светит нестойкому плоту, провожает его в неясный путь.
— Что же дальше? — едва слышно опросил я Вадьку.
Он слабо шевельнулся.
— В детдом, — ответил он. И первый раз, пока мы говорили, он моргнул. Посмотрел на меня осмысленным взглядом.
И вдруг он сказал…
И вдруг он сказал такое, что я никогда забыть не смогу.
— Знаешь, — сказал великий и непонятный человек Вадька, — ты бы шел отсюда. А то есть примета. — Он помялся. — Кто рядом с бедой ходит, может ее задеть, заразиться. А у тебя батя на фронте!
— Но ведь война кончилась, — выдохнул я.
— Мало ли что! — сказал Вадим. — Война кончилась, а видишь, как бывает. Иди!
Он поднялся с табуретки и стал медленно поворачиваться на месте, как бы провожая меня. Обходя его, я протянул ему руку, но Вадим покачал головой.
Марья все лежала, все спала каким-то ненастоящим, сказочным сном, только вот сказка была недобрая, не о спящей царевне.
Без всяких надежд была эта сказка.
— А Марья? — спросил я беспомощно. Не спросил, а пролепетал детским, жалобным голосом.
— Марья спит, — ответил мне Вадим спокойно. — Вот проснется, и…
Что будет, когда Марья проснется, он не сказал.
Медленно пятясь, я вышел в пространство под лестницей. И притворил за собой дверь.
Черное солнце теперь не прорывалось сюда, в подлестничный сумрак. Оно осталось там, в комнатке, где окна так и заклеены полосками бумаги, как в самом начале войны.
* * *Я видел Вадима еще раз.
Мама сказала, в каком он детском доме. Пришла и сказала. Я понял, что значили ее слезы в день накануне Победы.
Я пошел.
Но у нас ничего не вышло, никакого разговора.
Вадима я разыскал на детдомовском дворе — он нес охапку дров. Конец лета выдался прохладным, и печку, видать, уже топили. Заметив меня, молча, без улыбки, кивнул, исчез в распахнутой пасти большой двери, потом вернулся.
Я хотел спросить его, мол, ну как ты, но это был глупый вопрос. Разве не ясно как. И тогда Вадим спросил меня:
— Ну как ты?
Вот ведь один и тот же вопрос может выглядеть глупо и совершенно серьезно, если задают его разные люди. Вернее, люди, находящиеся в разном положении.
— Ничего, — ответил я. Сказать «нормально» у меня не повернулся язык.
— Скоро нас отправят на запад, — проговорил Вадим. — Уезжает весь детдом.
— Ты рад? — спросил я и потупил глаза. Какой бы вопрос я ни задал, он оказывался неловким. И я перебил его другим: — Как Марья?
— Ничего, — ответил Вадим.
Да, разговора не получалось.
Он стоял передо мной, враз подросший, неулыбчивый парень, как будто и не очень знакомый со мной.
На Вадиме были серые штаны и серая рубаха, неизвестные мне, видать детдомовские. Странное дело, они еще больше отделяли Вадима от меня.
И еще мне показалось, словно он чувствует какую-то неловкость. Словно он в чем-то виноват, что ли? Но в чем? Какая глупость!
Просто я жил в одном мире, а он существовал совсем в другом.
— Ну, я пошел? — спросил он меня.
Странно. Разве такое спрашивают?
— Конечно, — сказал я. И пожал ему руку.
— Будь здоров! — сказал он мне, мгновение смотрел, как я иду, потом решительно повернулся и уже не оглядывался.
С тех пор я его не видел.
В здании, которое занимал детский дом, расположилась артель, выпускавшая пуговицы. В войну ведь и пуговиц не было. Война кончилась, и срочно понадобились пуговицы, чтобы пришивать их к новым пальто, костюмам и платьям.
* * *Осенью я пошел в четвертый класс, и мне снова выдали талоны на дополнительное питание.
Дорогу в восьмую столовку приукрасила солнечная осень — над головой качались кленовые ветви, расцвеченные, точно разноцветными флажками, праздничными листьями.
Многое я теперь видел и понимал по-другому. Отец был жив, и хотя еще не вернулся, потому что шла новая война, с японцами, это уже не казалось таким страшным как все, что минуло. Мне оставалось учиться всего несколько месяцев, и — пожалуйста — в кармане свидетельство о начальном образовании.
Все растет кругом. Деревья растут, ну и маленькие люди — тоже, у каждого сообразительности прибывает, и все меняется в наших глазах. Решительно все!
Осень стояла теплая, раздевать и одевать народ не требовалось, и тетя Груша выглядывала из своего окошка черным, антрацитовым глазом просто так, из чистого любопытства, тотчас опуская голову, — наверное, вязала.
И вообще народу в столовке стало меньше. Никто почему-то не толкался в тот час.
Я спокойно получил еду — опять славная, во все времена вкусная гороховица, котлета, компот, — взялся за ложку и, не оглядываясь по сторонам, бренчал уже о дно железной миски, как напротив меня возник мальчишка.
Война кончилась, слава богу, и я уже все забыл — короткая память. Мало ли отчего мог появиться тут пацан! Я совершенно не думал о таком недалеком прошлом.
На виске у мальчишки вздрагивала, пульсировала синяя жилка, похожая на гармошку, он смотрел на меня очень внимательно, не отрывая взгляда, и вдруг проговорил:
— Мальчик, если можешь, оставь!
Я опустил ложку…
Я опустил ложку и посмотрел на пацана. "Но ведь война кончилась!" хотел сказать, вернее, хотел спросить я.