Борис Житков - Сочинения
Я завернул в какой-то двор. Федя отстал. Я выждал минут десять – и домой.
Дома я матери рассказал, что нет никакого сладу с утопленником, что у него мамаша объявилась и чуть меня эта мамаша в самоваре не сварила, что если эта мамаша сохнет, то пусть она в порошок рассыплется – не чихну; туда ей, выжиге, и дорога.
Я долго ругался и махал руками.
Мать сказала мне, что не надо дураком быть, но я не дал ей больше говорить, а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: «Чай Высоцкого» и «Лучшая питательная овсянка «Геркулес»» – и что от чернослива его скоро наизнанку вывернет.
Но мать махнула рукой и вышла из комнаты.Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его как ветром сдуло. Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или в каком лабазе приказчиком. То-то, ага!
Но «ага» вышло вот какое. Собирался как-то отец на службу. Стоит в прихожей, чистится щеткой. Тут звонок. Я выхожу, а отец уж двери открыл, смотрю: батюшки! Федора мамаша. Желтая, злая. Так в отца глазами и вцепилась. Черная шерстяная шаль на ней и вся, как в крови, в красных букетах. И под платком что-то оттопыривается: прямо будто с топором пришла и сейчас кого первого по головке тяпнет. У меня душа в пятки.
Отец:
– Вам кого?
А эта глазами с отца на меня.
– Да уж кто поправославней, того бы мне.
– А здесь не святейший синод, сударыня, – и вижу: отец шагнул к ней со щеткой.
Тут, слышу, мать быстренько каблучками стукает – и сразу из дверей.
– Это ко мне. Проходите, пожалуйста.
И как-то ловко эту выжигу под локоть, и, пока отец поворачивался, она уже и дверь закрыла.
– Это что за сваха такая? – спросил отец. Но взглянул на часы и поспешил вон.
Я хотел было следом за ним: от греха. Но слышу, за дверью разговор идет тихий. Я немножко переждал и тихонько отворил дверь. Стал на пороге.
Ничего. Вижу: мать ее чаем угощает – еще чай со стола прибрать не успели. Та с блюдечка спокойно тянет и говорит:
– Да-с! А сынок ваш, сударыня, за моего Федю копейку спросил.
– Без запросу, – говорит мать и улыбается.
– То есть как? – и блюдечко на стол поставила. – Вот этот кавалер Федю моего в копейку ценит, – и тычет на меня пальцем.
Мать мне мигнула: молчи, дескать. А сама спрашивает:
– Ну, а ваша цена?
– Как, то есть, цена? – и вытаращила глаза на мою мать.
– Вот, говорите, копейку! Это он малую очень цену поставил, вы недовольны. Так ваша какая будет цена? Рубль? Два с полтиной? Красненькая?
Федина мамаша даже шаль с головы стянула и глазами заморгала.
– Что это? А ты своего во сколько? Вот этого?
– Да он не теленок, я им не торгую.
– А мой-то – гусь, что ли? – и привстала, к матери присунулась. Думал, вцепится.
А мать говорит:
– А коли не гусь, так за чем же дело стало? Нечего ни продавать, ни на сахар менять.
Та так и села. Глазами хлопает, молчит. Минуту добрую молчала, потом руки развела, опять свела.
– Милая, да как же это у нас вышло-то… что Федя – не гусь. Тьфу, что я… не тот… ну, как оно? Ох, да и грех! – рассмеялась. – Ох, милая, да и что ведь Федя надумал уже: «Дайте, – говорит, – мамаша, я его в воду невзначай спихну, да и сам сейчас прыгну и пока что вытащу. Это – чтоб на квит вышло». А я говорю: «Феденька, бойся ты теперь этой воды, сам, гляди, утонешь и, неровен час, он опять тебя же вытащит».
«Нет, – думаю я, – уж теперь не тащил бы: натерпелся я, уж пусть кто-нибудь, только боюсь я теперь утопленников».
Тут она стала мою мать целовать. Шаль накинула – и к дверям.
– Будем знакомы!
А мать:
– Сахар-то, сахар забыли.
Гляжу: верно, голова сахару осталась на полу.
Я подал.А Федя стал к нам в гавань приходить рыбу ловить. Прозванье так за ним и осталось: Федя-утопленник. Давно это было. Теперь, пожалуй, в наших водах такого не выловишь.
Клоун
Цирк сиял огнями. И огненным веером горела над крышей на черном небе красная надпись:
...ЛУИЗ
КАНДЕРОС
Входные двери перестали хлопать – не успевали закрываться: густой кашей валил народ к кассе.
Тринадцать тигров и среди них будет женщина на коне. На афише была нарисована воздушная женщина в розовом трико верхом на белой лошади, без седла и уздечки, а вокруг мечутся и скачут рыжие тигры с оскалившимися зубами. А женщина подняла, как крылышки, ручки и беззаботно улыбается.
Публике хотелось скорее увидать ее среди тигров одну, даже без хлыстика в руке. А под трико не спрячешь револьвера. И все волновались, уж глядя на одну только картинку на афише.
А у служащих была своя тревога: как раз сегодня днем на репетиции при всех артистах директор устроил скандал клоуну Захарьеву. Захарьев репетировал свой номер с Рыжим и хлопнул его по щеке. Вдруг вошел на арену директор, высокий, толстый, и сразу начал кричать.
– Надоели вы со своими оплеухами. Все ваши номера один мордобой. Выдумайте, шевелите мозгами. Сегодня последний вечер с оплеухами! Слышите? А то выходит у нас не цирк, а ба-ла-ган!
Директор покраснел от натуги. Фыркнул и вышел вон. Захарьев и рта открыть не успел. Все кругом молчали и, подняв брови, глядели на Захарьева. Захарьев нахмурился и ни на кого не глядя вышел вон.
А у себя в уборной Захарьев чуть не плакал. Он считал себя первым клоуном в Союзе. Столичным клоуном, лучшим выдумщиком. Ему всегда говорили, что он – талант, известность. Он был красавец, франт, и даже клоунский костюм у него был в талью, из желтого атласа, с серебряным шитьем.
Вот уж пять лет он работает в этом цирке и всегда визг, хохот, аплодисменты.
И вдруг этот новый директор позволил себе при всех… Захарьев бил с досады кулаком по колену.
Вдруг он увидал, что в дверях стоит Рыжий и смеется.
Рыжий одним прыжком сел рядом на стол.
– Горе луковое! Не злись! Сегодня мы им покажем, какая у нас будет последняя оплеуха. Дай только я на этот раз выдумаю.
– Меня оскорбляют, а я буду выдумывать? – крикнул Захарьев.
– Не ты, а я, я буду выдумывать, – перебил Рыжий. – А знаешь, в чем дело?
– Ну? – Захарьев насторожился.
– Дело в том, – сказал Рыжий, – что на твое место директор хочет поставить своего племянника Серьгу.
Захарьев побелел от злости.
– Наплюй, – сказал Рыжий. – Слушай лучше меня. Будешь слушать?
Захарьев молчал.
– Ну тогда я ухожу.
Рыжий соскочил со стола и прыгнул в двери, в коридор.
– Стой, стой! Рыженький! – крикнул вдруг жалобно Захарьев.
Рыжий вернулся.
– Так будешь слушать? Дай руку.
Захарьев протянул ладонь, и Рыжий с размаху треснул в руку так, что жарко стало. Повернулся волчком и побежал по коридору.
И вот до вечера никто не знал, что будет на спектакле у клоунов. Говорили среди артистов, что клоунского номера совсем не будет, что Захарьев подал жалобу в союз и уходит. Другие говорили, что выступит новый клоун Серьга. Рыжего целый день не видели, а когда вечером он явился, за три минуты до начала, все его обступили с расспросами. Рыжий сказал, что сам директор наденет колпак и будет бегать по арене на четвереньках.
А публика валила и валила в цирк. Артисты в уборных одевались к своим номерам. Рыжий с Захарьевым заперлись в своей каморке. Кто-то постучал в дверь. Рыжий высунул голову. Служитель стал шептать ему на ухо:
– Директорский племянник одеваются тоже, знаете, клоуном, наряд очень богатый, и – и какой богатый!
– Ладно! – крикнул Рыжий, – кланяйся павлину и спереди и в спину, – и захлопнул дверь.
Оркестр грянул марш. Под куполом вспыхнули яркие лампы, на вороном коне, на бешеном скаку вылетел на арену наездник – представленье началось.
А по коридору опять бежал служитель. Он крикнул через двери:
– Слушайте, товарищ Захарьев! Директор велел спросить, будет ваш номер или нет? Слышите? А если будет, так чтоб пять минут, потому надо время оставить: их племянник следом после вас выступают.
И потом прибавил вполголоса в щелку двери:
– И с ним ящик огромадный, неизвестно, что в нем.
– Выступает Захарьев после летучей немки, – крикнул из-за дверей Рыжий, – так и передай!
А «летучая немка» уж начала свой номер. Музыка играла вальс, огни были притушены, и в темном воздухе, в луче прожектора появлялась то в одном, то в другом краю цирка блестящая бабочка. Немка на черной невидной проволоке летала по цирку, к рукам от колен шли шелковые тонкие крылья. Луч прожектора раскрашивал ее в яркие огненные цвета. Она взмахивала крылышками и, казалось, легко порхала в воздухе. Публика нетерпеливо ждала конца: всем скорей хотелось видеть тигров.
Но вот немка спустилась, публика вяло хлопала. Зажгли полный свет. Из прохода вышел Захарьев.
– Вот, почтеннейший публикум, – крикнул он ломаным голосом, – вот у нас несчастье! Сегодня последний раз в нашем циркус можно давай по морде!
Директор заворочался на своем стуле – не наскандалил бы Захарьев.
– Вот я прошу уважаемый гражданины, кто желает мне помогай? Немножко постоит, я от сердца давай ему последний оплеуха! Немножко постоять смирный – нам нельзя больше пять минутки! Граждане и гражданяты! Кто-нибудь!