Таинство любви - Иоланта Ариковна Сержантова
Шмель. Ш-ш-шмель. Пускай и вельможа в бархатном кафтане, да с двойной перевязью золотой парчи18, а не брезгает опустить поглубже хоботок. Брать то, что лежит на поверхности — слишком просто, не для его изощрённого, утончённого вкуса. Коли б не красная книжица19, коей потрясает сей важный господин при любом удобном случае, был бы зазван в гости на чай с мёдом, но судя по всему, ему повсегда не до нас, грешных. Тронул с надменным видом травки, рассудил, что покуда махоньки, на вишню цветущу глянул, где гудели, празднуя весну, его сотоварищи-гусары, лесные20 с садовыми21, и, не прикрыв за собою калитку, слился с поляной.
Курносые, востроносые и вездесущие земляные пчёлы, что при важном, особенном шмеле не смели казать носы из своих норок, тут же проявили себя мелким гудением крыл и простительной, понятной вполне суетливостью, что одолевает каждого, в ответ на робкие попытки солнца припомнить, как оно было во дни оны22.
Шмели же, те, что расположились в вишнях и казались весёлыми больше, чем были в самом деле, со вниманием присматривались к телодвижениям пчёл, разгадывая шарады, наградой в которых за умение доискаться истины был не поцелуй, но новые чашечки цветов, полные нектара.
— Как ты нехорошо кушаешь.
— Чего, ба?
— Видишь, сколько у тебя мякоти на косточках остаётся? Надо их чистыми на блюдечко выкладывать. Вишенка старалась, шмели с пчёлками трудились… зря, что ли? Обидятся…
— Не зря! — пугаюсь я шмелиного гнева, и принимаюсь возить языком, отчищая вишнёвые косточки. — Ба! Так правильно? Теперь хорошо?
— Хорошо. — тёплая рука бабушки приглаживает мне волосы на затылке, и я чувствую себя то ли пчелой, то ли шмелём, которого солнце касается ласковой ладошкой луча, и от этого хочется чего-то… то ли плакать, то ли петь.
И не более того…
Утро с головы до ног закутанное в меха облаков, горчило на вкус. Скорее от мимолётности, чем из-за запаха свежей травы, что, позабыв о застенчивости, стремилась перегнать себя, прежнюю, прошлогоднюю.
Горжетка пригорка, с заколотыми на ней навроде булавок жёлтыми цветами калужницы23, гляделись нарядно, не буднично, несмотря на самый будний изо всей седьмицы24, средний день.
Шмель, умывшийся из рукомойника листвы, полной росы, как слёз по вчерашнему, облетел сад, дабы размять затёкшие за ночь члены, проверил, скоро ли ждать цветков калины и присел на вишню, где, смакуя её нектар, отважно, но несколько равнодушно опровергал мнение визави про науку государственного управления, в коей всяк — дока, но до сути не может добраться почти никто.
Будто мелками рисованное небо казалось в этот час чисто, почти хрустально, а в тон ему без устали пели овсянки.
Лесные тропинки, что холодили босые ступни, оказались сплошь исчерчены скобками следов змей и слезливыми тире улиток. Твёрдые в свой всегдашней неуверенности, тем не менее, достигают они загаданного вернее иного торопыги, да остаются-таки по-прежнему доверчивы и мягки, беззащитны и трогательны, а не гадки или отвратительны до неприличия, как считают некоторые, чересчур разборчивые барышни.
Цветущие сады чудятся сугробами, будто в насмешку над весной или для памяти о недавней зиме. А утра, что всякий день разные, не в шутку изумляют собой, и умением нарядить родную сторонку так, как не придумает равнодушный, который портняжит одно платье на любого, умея лишь подогнать под размер. И не более того.
Утро-таки горчило на вкус…
Фанты
— Иван Иваныч, дорогой! Отчего вы грустите? Глядите, какое утро было славное и самый день! Давайте-ка играть в фанты!
— Помилуйте, милая барышня, вам всё хиханьки, а мне, право, совершенно не до того.
— Так вот именно для того чтобы было до того! Не упрямьтесь! Не будьте букой. В конце концов, это невежливо! И совсем нейдёт к вам.
— Ох… ну и перепёлка ж вы… Когда же повзрослеете, поймёте, что не так всё просто и весело в жизни.
— Вы спрашиваете, когда состарюсь?
— Поумнеете когда!..
— …
— Ну, вот уж и обиделись. Ладно, Господь с вами, давайте в эти ваши… как вы их там величаете…
— Фанты…
— Добро, вот в них, но чтобы не вставать с кресла. Подагра измучила, только-только начала отпускать, не хочу растревожить.
Девушка, почти девочка, повеселела немного и кажется даже, тут же и простила меня, но сочтя, что это было бы слишком просто, так скоро перестать обижаться, нахмурила бровки, но тем не менее, принялась хлопотать:
— Будьте покойны, я не потревожу вас и не дам вашей подагре разыграться вновь. Я, как никто другой, понимаю про это.
— С чего бы? — искренне удивился я. — В ваши-то лета!
— Не я, но папенька. Бывало, бедный, ночами не спал. Так я ему то воды, то лекарство, то компресс, то ногу кутала. А иногда, когда уж не знала чем помочь, садилась рядом, гладила его по волосам, плакала и пела тихонько. Папаша часто успокаивался и засыпал под моё пение. Говорил, что я напоминаю ему маменьку, что легко утоляла любой из его недугов.
— А плакали зачем?
— Так от жалости…
Рассудив, что барышня, хотя наивна и несколько легкомысленна, но на удивление добра, а посему не стоит осуждать её искреннего, безотчётного желания радоваться жизни.
Ведь вполне возможно, что вскоре она выйдет замуж, и не отыщется у ней уже больше никогда случая быть самой собой, да станет она жить чужими потребностями, позабудутся тогда навеки и лёгкость, и веселие, что составляют теперь всё её существо.
— Итак, извольте! Поиграем, пожалуй. — предложил я барышне начать, и она, вспорхнула со своего места к окошку, махнув подолом платья, ровно бабочка крыльями, дабы приоткрыть занавески.
— Вы, верно, не раз бывали подле нашего пруда. — начала она просто, — И помните старую вишню, что растёт неподалёку?
— Ну, разумеется! Я столько раз падал с неё в детстве!
Барышня глянула на меня недоверчиво, но сочла за лучшее продолжить:
— Прекрасно! Тем лучше! Так вот, по все эти дни шмели неустанно трудились над многими вишневыми цветами, а нынче поутру